Черный монах чехов о чем
О повести Чехова Черный Монах
Обычно Чехов воспринимается как писатель, исследующий человеческие души. Этот взгляд весьма распространен и доказательству такого положения дел посвящен весьма солидный пласт критики. Однако представляется, что основной темой в творчестве «позднего» Антона Павловича было вовсе не изучение человеческих характеров, их взаимоотношений, а онтологические вопросы. Это становится особенно явным, если из всех его поздних произведений выделить наиболее яркие, и проанализировать их с точки зрения предложенной тезы. Конечно, в первую очередь обращают на себя внимание повесть «Черный монах» и четыре «звездные» пьесы: «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры» и «Вишневый сад». Попробуем взглянуть на них с точки зрения философии, которая будет для нас той нитью, держась за которую можно надеяться выйти на единый уровень понимания Мастера.
1. Первой работой Чехова из выделенного квинтета была повесть «Черный монах». Здесь он спорит с Гегелем, который, вслед за Фихте, считает, что противоположности, сливаясь, дают некий новый синтез, т.е. возникает некий жизненный рывок. Чехов же утверждает, что противоположности должны находиться на некотором почтительном расстоянии друг от друга, иначе, в случае их объединения, они гасят друг друга, порождая несчастия и жизнеотрицание. Очевидно, на эту тему Чехова натолкнули современные ему споры символистов относительно возможности или даже необходимости создавать такие художественные вещи, в которых форма и содержание составляли бы одно целое. В общем-то, можно сказать, что эти стремления не лишены смысла, поскольку в прекрасном произведении и вправду все настолько гармонично, что эти две его ипостаси сливаются в одно целое и возникает ощущение их неразличимости. Но ощущение – это одно, а истинное положение вещей – другое. И если даже допустить, что форма и содержание в идеале должны слиться в одно целое, то все равно остается вопрос о том, как эту слитность обеспечить. В нем неявно слышится исходное различие этих форм, на чем и настаивается в «Черном монахе». Причем важно, что исследуемый вопрос распространяется значительно дальше частной проблемы «правильного» построения произведений искусства. Конечно, Чехова в первую очередь интересует человеческая жизнь в ее осмысленности и в ее оформленности. И оказывается, что смысл жизни отличается от ее формы (способа проживания).
Действительно, герой рассказа Коврин в начале повествования занимается психологией и философией. Это дело ему нравится и он счастлив в своей работе. Но что значит заниматься философией? Это вовсе не означает «эфемерность Дела, которому посвятил себя почти дематериализованный человек мысли – Коврин», как это считает М.И. Гореликова [1]. Быть философом – значит быть в состоянии рефлексии и постигать внутреннюю сущность вещей. Любому настоящему философу это очевидно. Коврин обращен в себя, и с точки зрения структурного анализа произведения он олицетворяет собой рефлексию, или иначе – содержание. В этом смысле он, конечно, не человек, и тем более не материален, так что указание Гореликовой о его «дематериализации» имеет некоторую подоплеку. Однако следует иметь в виду, что не-материальность Коврина у Чехова не несет какого-то отрицательного подтекста. Тем более что читатель встречает героя рассказа в положительном свете и никакого негатива не видит. Не-материальность – это не эмоциональный окрас, а абстрактная сущность Коврина, напоминающая скорее элемент в математической формуле и играющая роль логической встроенности в каркас произведения лишь постольку, поскольку все произведение воспринимается в первую очередь как способ экспликации мысли, а не сгусток выплеснувшихся эмоций.
Подтверждение того, что герой обозначает собой ни плохую, ни хорошую, а просто рефлексию (содержание), видно из дальнейшего повествования. Когда он видит видение в форме черного монаха, то с очевидностью обнаруживает внутреннюю сторону самого себя – ту сторону, которая есть смыслополагаемое Я. Поэтому разговор Коврина с черным монахом есть не что иное, как общение его с самим собой, так что все ответы монаха оказываются для него знакомыми, а все действительно неясные вопросы к монаху оказываются без ответа и, более того, они уводят этого монаха из видимого взора, растворяют его, превращают из видимого-понимаемого Я в невидимое Я, относительно которого можно лишь догадываться о его наличии где-то вблизи.
Отметим, что ряд критиков также считают Черного монаха вторым Я, другим Я и проч. [1, 2]. Но раз так, то с их стороны совершенно естественно было бы признать способность Коврина к видению сущностных сторон самого себя, что наделило бы его особенным качеством – качеством сущностного видения. Герой должен бы оказаться способным видеть сущность, а это не каждому дано. Тем более что, как удачно заметил тот же В.Я. Линков, для Чехова «нервность» сродни таланту. Получается, рефлексивный и «нервный» герой талантлив, причем его талант, очевидно, заключается в способности к рефлексии. Тогда какую трагедию жизни без смысла увидел в рассказе Линков, не ясно. Другое дело, что Коврин отказался от своего таланта – это, конечно, трагедия. Но тогда эта трагедия обусловлена вовсе не тем, что будто бы у него не было смысла. На деле этот смысл у него был и заключался в за-нятии любимым делом – философией, от которого никому вреда не было. Или, может, Линков полагает, что философствование тождественно бесцельному времяпрепровождению? А как же тогда Платон, Аристотель, Кант и т.д.? Они – что, тоже зря прожили свою жизнь?
Но мы отвлеклись, вернемся к нашей теме. Коврин, смотрящий в себя и на все вокруг сквозь призму своей рефлексии, приезжает к своему бывшему опекуну Песоцкому и его дочери Тане. Они совсем другие, чем он. Они заняты своим прекрасным садом и одним только им. Их сознание занято не своим внутренним содержанием, а внешним миром, если угодно – формой этого мира в виде сада, на который они и переносят всю свою любовь и заботу. О рефлексии они и не подозревают, и характер статей Песоцкого на ботанические темы это подчеркивает: в них автор не столько разыскивает внутренний смысл рассматриваемых тем, сколько утверждает свой социальный статус и т.п. Для Коврина они скучны и бесполезны.
В общем, можно сказать, что если Коврин являет собой поиск внутренней сущности, то Песоцкие – внешней формы. Пока они находятся на некотором отдалении друг от друга, то они испытывают взаимное уважение, привязанность, любовь и родство. Особенно важно здесь ощущение родства, поскольку оно указывает на принадлежность их всех к чему-то одному. Думается, не будет большой натяжкой положить, что если наши герои олицетворяют виды мышления, под этим единством можно понимать одно, единое сознание. Под единством можно понимать и что-то другое, например, произведение искусства, тогда герои суть его форма и содержание.
Так, Коврин – это внутреннее мышление сознания, а Песоцкие – внешнее мышление того же самого сознания. Пока они различают друг друга, то гармонично сосуществуют и не мешают друг другу: у Песоцких чудесный сад, а у Коврина трансцендентальное Я (ego) напоминает о себе, т.е. указывает на свою уникальность. Ведь чистое Я в рефлексии есть не что иное, как истинный центр. Коврин, таким образом, сам себя переводит в центр, что и выражается в осознании себя значимой фигурой. В критической литературе уже стало общим местом называть это манией величия. На деле же это просто есть выражение того, что Коврин – сама рефлексия, следовательно, центр. Он просто не может быть иными. Для него быть иным – значит изменить себе, войти в область небытия.
Так или иначе, но будучи разделенными некой невидимой пеленой, Коврин и Песоцкие счастливы, каждые по-своему. Но этому счастью не долго длиться. Постепенно началось их взаимное проникновение. Вначале Коврин мирит Песоцкого и Таню по вопросу, который касается хозяйства. Здесь он выходит из своей родной области умозрения и входит в ситуацию жизни реальности. У него все хорошо получается и та пелена, которая отделяла две ипостаси, два мира, исчезает, а принципиальное различие внешнего и внутреннего некоторой единой сущности (в контексте нашего предположения – сознания, хотя и не обязательно его) снимается. Теперь они если и различаются, то не принципиально и возникает соблазн и вовсе их отождествить. И вот Песоцкий заявляет о своем желании, чтобы его дочь и главный герой поженились, далее Коврин предлагает Тане жить вместе (объединиться), после чего та теряет свою хрупкую жизненность и скачком как-бы старится, т.е. скачком приближается к смерти. Наконец, они поженились. И что же в итоге?
В итоге, Таня стала замечать в муже «странности», стала лечить его от них и превращать его в обычного человека, снимать его с пьедестала, уби-рать с центра. А тот, по мере «вылечивания», перестал видеть свою внутреннюю сущность, перестал быть рефлексией, ушел с центра, и стал обычным обывателем. При этом он обрюзг и стал противен сам себе. От него ушло ощущение самоценности и счастья. Кому это надо? И надо ли это было Тане, которая сама, будучи в городе, вдали от своего смысла жизни (сада), чувствовала свою ненужность и бесполезность. Она лишь мучила Коврина своим лечением, утверждая в нем свою точку зрения, согласно которой рефлексия и самокопание – это плохо (ведь она – внешнее мышление и рефлексия для нее неприемлима). Коврин же, со своей стороны, мучил Таню указанием на их (ее и отца) посредственность, т.е. на отдаленность от того центра (чистого Я), которого во внешнем мышлении быть не может в силу его структуры. Точнее, если этот центр и возникает, то исключительно как внешний мир, и которое, в конечном счете, Чеховым представляется не только садом, но и таким дорогим для Песоцких мнением толпы. Поэтому Коврин тыкает Таню в ее нацеленность на такой вот примитивизм, с которым та не может быть согласна, поскольку ранее считала свою хозяйственную деятельность общественно значимой; через эту деятельность ее семья (отец, и, следовательно, и она сама) приобретала самоценность.
Таким образом, две противоположности – Коврин как внутреннее мышление, ищущее во всем глубинный смысл, и Песоцкие как внешнее мышление, направленное на общественное признание (на мнение толпы), вошли во взаимное противоречие и вынуждены были расстаться.
Но бывшее объединение не прошло бесследно. Песоцкий умер, его сад погибает, Таня – вся в ненависти к Коврину. Коврин же получил общественное признание (получил кафедру), заболел туберкулезом и совершенно не может работать. Все несчастливы. Вот к чему приводит объединение того, что объединяться не должно. Не может внутреннее (смысл) объединяться с внешним (формой). Эти разные ипостаси некоторого единства должны быть всегда различимы. Только тогда форма будет красивой (как сад Песоцких в эпоху «до-объединения»), а содержание – глубинным и отражающим существо человеческой личности.
В конце концов, Коврин закономерно умирает (от туберкулеза). Он ушел от себя, от своего существа, а в чужом мире его ждет лишь небытие. В последние минуты он вспоминает Таню и ее сад как символ бывшего и не столь далекого счастья. Он в своих новых грезах о прошлом устремляется прочь от своей текущей, опостылевшей ему жизни. Наконец-то он опять уходит от реальности внешнего (относительно сознания) мира и погружается в мир своих фантазий, в рефлексию.
С обыденной точки зрения может показаться, что здесь, вспоминая Таню и сад, он фактически признался себе в ошибочности своей мании величия (или в другом варианте – писатель показывает ошибку, неправильность героя). Именно так всегда интерпретируют концовку произведения. Мол, раз сад прекрасен и в саду все были счастливы, то память об этом означает торжество сада. Однако это явно неверно, поскольку Чехов не показывает никакого раскаяния у героя. Более того, такое видение противоречит тому, что герой был откровенно счастлив, находясь в состоянии общения с Черным монахом, т.е. в состоянии рефлексии. Поэтому, вспоминая сад, он, строго говоря, вспоминает не счастье. Счастье и сад отождествляются, только если их отнести к Песоцким в эпоху «до-объединения». Непосредственно к Коврину это никак не относится. Тут более важна не тема сада как таковая, а тот момент, что главный герой входит в ситуацию воспоминания. Ведь вспомина-ние, по сути, есть рефлексия, так что во вспоминании, пусть даже и сада с Татьяной, он приходит к своим корням. И только в этот самый момент он может освободиться от всего внешнего, для него ненужного, наносного, и остаться с самим собой наедине, т.е. стать самим собой. Наконец-то, после долгого блуждания, он вернулся к себе: «и на лице его застыла блаженная улыбка».
Таким образом, внутреннее и внешнее, содержание и форма не соединяемы. Они всегда обречены находиться в отдалении друг от друга. Если их насильно не соединять, то они актуальны и жизненны, а то единое, к чему они относятся, будет процветать и радоваться жизни. Если же это правило нарушить, то жизнь останавливается и начинает дуть дыханием смерти, небытием.
Очевидно, в ближайшем представлении Чехов имел в виду искусство, предостерегая художников-творцов от экспериментов по отождествлению формы и содержания. Ведь Коврин и Песоцкие – стороны единого сознания, т.е. стороны некоторого единства, которое можно интерпретировать и как произведение искусства. Но точно также очевидно, что в пределе Чехов был нацелен на изучение жизненных принципов человеческого существования, а тема искусства оказалась поводом для серьезнейшей исследовательской работы.
В целом, мы видим, что наш философский взгляд позволяет утверждать, что Антон Павлович в «Черном Монахе» исследовал тему, близкой теме онтологической дифференции (термин Хайдеггера), и пришел к тому, что содержание и форма всегда различны и нет жизненной (продуктивной) возможности по их объединению. Сказанное вовсе не означает, что Чехов и в самом деле в непосредственном виде интересовался глубокими, специфично метафизическими проблемами, но именно то, что он фактически (по факту свершенного) стал их исследовать означает глубинную связанность задетой им проблематики с внешне простыми и, казалось бы, далекими от абстрактных сфер, ситуациями.
Отметим, что после Чехова вышли в свет другие литературные вещи, повторяющие основную мысль «Черного монаха». Так, можно вспомнить великолепную пьесу Эдварда Олби «Кто боится Вирджинии Вульф?», где утверждается всего лишь абстрактный (выдуманный), а не жизненный характер единства противоположностей – случайного и закономерного.
Чёрный монах
Андрей Васильевич Коврин, магистр, заболевает расстройством нервов. По совету приятеля-доктора решает поехать в деревню. Это решение совпадает с приглашением в гости от подруги детства Тани Песоцкой, проживающей вместе с отцом, Егором Семенычем, в имении Борисовка. Апрель. Описание громадного разрушающегося дома Песоцких со старинным парком на английский манер. Егор Семеныч страстный садовод, посвятивший жизнь своему саду и не знающий, кому перед смертью передать своё хозяйство. В ночь, когда приезжает Коврин, Егор Семеныч с Таней спят поочерёдно: следят за работниками, которые спасают деревья от заморозков. Коврин с Таней идут в сад, вспоминают детство. Из разговора легко догадаться, что Таня неравнодушна к Коврину и что ей скучно с отцом, который знать не хочет ничего, кроме сада, а её превратил в покорную помощницу. Таня тоже нравится Коврину, он предполагает, что может всерьёз увлечься, но эта мысль скорее смешит, чем всерьёз занимает его.
В деревне он ведёт такую же нервную жизнь, как и в городе: много читает, пишет, мало спит, часто курит и пьёт вино. Он крайне впечатлителен. Однажды он рассказывает Тане легенду, которую не то слышал, не то вычитал, не то видел во сне. Тысячу лет назад одетый в чёрное монах шёл по пустыне в Сирии или Аравии. За несколько миль рыбаки видели другого чёрного монаха — мираж, который двигался по поверхности озера. Потом его видели в Африке, в Испании, в Индии, даже на Дальнем Севере. Наконец он вышел из пределов земной атмосферы и теперь блуждает во Вселенной, его, возможно, видят на Марсе или на какой-нибудь звезде Южного Креста. Смысл легенды в том, что через тысячу лет после первого появления монах должен снова явиться на землю, и вот это время пришло. После беседы с Таней Коврин идёт в сад и вдруг видит чёрного монаха, возникающего из вихря от земли до неба. Он пролетает мимо Коврина; тому кажется, что монах ласково и лукаво улыбается ему. Не пытаясь объяснить странное явление, Коврин возвращается в дом. Его охватывает веселье. Он поёт, танцует, и все находят, что у него особенное, вдохновенное лицо.
Вечером этого же дня в комнату Коврина приходит Егор Семеныч. Он заводит разговор, из которого понятно, что он мечтает выдать Таню замуж за Коврина. чтобы быть уверенным в будущем своего хозяйства. «Если бы у тебя с Таней сын родился, то я бы из него садовода сделал». Таня и отец часто ссорятся. Утешая Таню, Коврин однажды понимает, что более близких людей, чем она и Егор Семеныч, у него нет в целом свете. Вскоре его вновь посещает чёрный монах, и между ними происходит разговор, в котором монах признается, что он существует лишь в воображении Коврина. «Ты один из тех немногих, которые по справедливости называются избранниками божьими. Ты служишь вечной правде». Все это очень приятно слушать Коврину, но он опасается, что психически болен. На это монах возражает, что все гениальные люди больны. «Друг мой, здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди». Радостно возбуждённый Коврин встречает Таню и объясняется ей в любви.
Идёт подготовка к свадьбе. Коврин много работает, не замечая сутолоки. Он счастлив. Раз или два в неделю встречается с черным монахом и подолгу беседует. Он убедился в собственной гениальности. После свадьбы Таня и Коврин переезжают в город. Однажды ночью Коврина вновь посещает чёрный монах, они беседуют. Таня застаёт мужа разговаривающим с невидимым собеседником. Она напугана, как и Егор Семенович, гостящий в их доме. Таня уговаривает Коврина лечиться, он в страхе соглашается. Он понимает, что сошёл с ума.
Коврин лечился и почти выздоровел. Вместе с Таней проводит лето у тестя в деревне. Работает мало, не пьёт вина и не курит. Ему скучно. Он ссорится с Таней и упрекает её в том, что она заставила его лечиться. «Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен и оригинален. »
Он получает самостоятельную кафедру. Но в день первой же лекции извещает телеграммой, что читать не будет по болезни. У него идёт горлом кровь. Он уже живёт не с Таней, а с другой женщиной, старше его на два года — Варварой Николаевной, которая ухаживает за ним, как за ребёнком. Они едут в Крым и по дороге останавливаются в Севастополе. Ещё дома, за час до отъезда, он получил письмо от Тани, но читает его лишь в Севастополе. Таня извещает о смерти отца, обвиняет его в этой смерти и проклинает. Им овладевает «беспокойство, похожее на страх». Он ясно понимает, что он — посредственность. Выходит на балкон и видит чёрного монаха. «Отчего ты не поверил мне? — спросил он с укоризной, глядя ласково на Коврина. — Если бы ты поверил мне тогда, что ты гений, то эти два года ты провёл бы не так печально и скудно». Коврин опять верит, что он избранник божий, гений, не замечая, что из горла идёт кровь. Зовёт Таню, падает и умирает: «на лице его застыла блаженная улыбка».
Что скажете о пересказе?
Что было непонятно? Нашли ошибку в тексте? Есть идеи, как лучше пересказать эту книгу? Пожалуйста, пишите. Сделаем пересказы более понятными, грамотными и интересными.
Черный монах чехов о чем
ЧЕРНЫЙ МОНАХ
Идеология «футляра» агрессивна и безнравственна, поскольку критерии ответственности, совести и вины для нее несущественны.
Слова «идея», «программа» в рассказе звучат подчеркнуто, с оттенком иронии («симпатичная идея», «на моем честном, высоко поднятом знамени» и т. д.). Но в «Хороших людях» отражен и особенный чеховский подход к «идее», к идеологической проблематике в целом.
В рассказе «Хорошие люди» программа и «вечная идея», которой посвящает себя герой, есть, по мнению сестры, «старый хлам», из которого «давно уже извлекли все, что можно было извлечь», и, по мнению повествователя, «есть предрассудок, тщетная попытка консервативных умов продолжать то, что уже сходит со сцены».
Персонаж, одержимый «идеей», оскорбляет, уничтожает, преследует жизнь, хотя во всех случаях, во всей повествовательной системе Чехова он действует из высочайших побуждений, из тех намерений, которыми вымощен ад: «Идеи, идейно. идейность, идеалы, цель жизни, принципы. Эти слова вы говорили всегда, когда хотели кого-нибудь унизить, обидеть или сказать неприятность. Ведь вот вы какой» («Жена»).
У слова была сила заклятия: «Если ты политически благонадежен, то этого достаточно, чтобы быть вполне удовлетворительным гражданином; то же самое и у либеральных: достаточно быть неблагонадежным, чтобы все остальное было как бы не замечаемо» ( Там же. С. 93).
Чехов раскрыл трагическую конфликтность «общей идеи»: по сути своей она несет правду и добро, и, как понимает персонаж, является предпосылкой добра и правды. Коли нет общей идеи, то нет ничего; обратное очевидно: если она найдена и существует, то есть все, все остальное приложится. Но это не так: «. к чему, для кого все это, если мы не щадим тех, для кого работаем? Мы говорим, что служим людям, и в то же время бесчеловечно губим друг друга. Где ваша жена, которую все мы оскорбляли? Где ваш покой, где покой вашей дочери? Все погибло, разрушено, все идет прахом. Ума, знаний и сердца у всех хватает только на то, чтобы портить жизнь себе и другим» («Леший»).
Неся свой крест, персонаж приходит к ясному сознанию того, что слова ничего не значат и ни о чем не говорят, что их слишком много, что нужны не слова, а что-то другое: «. мы уже пятьдесят лет говорим о направлениях и лагерях, пора бы уж и кончить. каким большим дураком я кажусь себе за то, что глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!» («Леший»).
В 1894 году Чехов нашел путь к воплощению идейной одержимости не в слове персонажа, но в художественном образе, почти зримом, почти реальном. Это был «Черный монах».
Рассказ, как запомнилось мемуаристам, был написан по случайному поводу: вечером в Мелихове говорили о миражах и видениях, ночью Чехову приснился черный монах. Монах в самом деле снился, и Чехов рассказал сон младшему брату.
В письмах к М. О. Меньшикову и А. С. Суворину указан другой повод: «Это рассказ медицинский, historia morbi»; «изображение одного молодого человека, страдавшего манией величия»; «Черного монаха» я писал без всяких унылых мыслей, по холодном размышлении» ( М. О. Меньшикову, 15 января 1894 г.; А. С. Суворину, 18 декабря 1893 г. и 25 января 1894 г).
Заметно изменилось его отношение к русской жизни, культуре, литературе, многое виделось теперь с тысячеверстных расстояний, из-за тридевяти земель: «До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой» ( А. С. Суворину, 17 декабря 1890 г).
Нет никакой надежды понять замысел «Черного монаха» вне этих впечатлений, далеких от Мелихова и мелиховских снов, вне эстетических и философских исканий, к которым Чехов относился далеко не равнодушно. Скоро Ницше станет популярным в России, и персонажи Чехова заговорят о нем на своем неподражаемом языке: «Ницше. философ. величайший, знаменитейший. громадного ума человек, говорит в своих сочинениях, будто фальшивые бумажки делать можно».
Тема «Черного монаха» определена в тексте: «Должно быть, везде и на всех поприщах идейные люди нервны и отличаются повышенной чувствительностью. Вероятно, это так нужно».
Это рассказ о психологическом перевозбуждении и нервных расстройствах, порождаемых в русской душе «общими идеями».
В соответствии с традицией, восходящей к дочеховским временам, «идея» и «программа» понимаются обычно как слово персонажах, но не как воплощенные в художественном слове его поступки и деяния. Между тем Чехов принимал во внимание по преимуществу эту сторону дела. Персонаж может ничего не говорить о своих убеждениях, только работать, как работает, например, Песоцкий или Дымов из «Попрыгуньи», но его «общая идея» и программа существуют, материализуясь в художественном слове повествователя. Если Достоевский строил «слово героя о самом себе», то Чехов раскрывал дело героя в художественном слове повествования.
Сад, как он описан в «Черном монахе», кажется каким-то особенно сложным и совершенным явлением художественной природы, а не созданием рук человеческих.
«- Всего знать нельзя, конечно. Как бы обширен ум ни был, всего туда не поместишь. Ты ведь все больше насчет философии?
— Да. Читаю психологию, занимаюсь же вообще философией.
— Напротив, этим только я и живу».
Идея Коврина раскрывается только в слове, и оно построено сложно. Здесь внутренние монологи и диалоги, все формы прямой речи (споры с Песоцким и Таней, ночные разговоры с призраком, письма, авторская речь). Но смысл «общей идеи» раскрывается в диалогах с Черным монахом, в форме поучения или, точнее, вероучения.
Здесь есть литературная параллель, столь очевидная, что Чехов, конечно, не просто знал о ней, но, как обычно, учитывал художественный смысл этого подчеркнутого сходства общеизвестных ситуаций и образов.
Это, конечно, подражательная, заимствованная мысль, но само подражание в рассказе двойственно: Коврин заимствует чужие мысли, а его больной рассудок скрепляет их авторитетом Черного монаха и превращает в истины:
«Говорят же теперь ученые, что гений сродни умопомешательству. Друг мой, здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди. Не все то правда, что говорили римляне или греки. то, что отличает пророков, поэтов, мучеников за идею от обыкновенных людей, противно животной стороне человека, то есть его физическому здоровью. Повторю: если хочешь быть здоров и нормален, иди в стадо.
. Свое здоровье ты принес в жертву идее, и близко время, когда ты отдашь ей и самую жизнь. »
Как сказано у Достоевского, «беси существуют несомненно, но понимание о них может быть весьма различное».
Собственная «идея» Коврина, выраженная в его слове, не имеет практического или вообще хоть какого-нибудь объективного смысла. Служение вечной правде, «божественная небесная печать», все, что говорит Коврину Черный монах,- это слово, и только слово. Но оно-то и противостоит «тому, что есть», оно, это созданное подорванным разумом, воплощенное в зловещем образе слово уводит Коврина все дальше и дальше в обособленность и бесконечное одиночество маниакальной поврежденности и болезни. «То немногое, что сказал ему черный монах, льстило не самолюбию, а всей душе, всему существу его. он вспомнил то, чему учился и чему сам учил других, и решил, что в словах монаха не было преувеличения».
Выздоравливая, трезво оценивая себя и свое развенчанное величие, Коврин тоскует по болезни, которая выделяла его из «стада», возносила его высоко. Он вымещает тоску так, как и должна вымещать ее посредственность: «Боже мой, как он изводил ее! Однажды, желая причинить ей боль, он сказал ей, что ее отец играл в их романе непривлекательную роль, так как просил его жениться на ней; Егор Семеныч нечаянно подслушал это, вбежал в комнату и с отчаяния не мог выговорить ни одного слова, и только топтался на одном месте и как-то странно мычал, точно у него отнялся язык, а Таня, глядя на отца, вскрикнула раздирающим голосом и упала в обморок. Это было безобразно».
Вот имена, среди которых больной разум Коврина ощущает и утверждает себя: Будда, Магомет, Сократ, Диоген, Марк Аврелий, Шекспир.
Коврин оказывается человеком жестоким и страшным; больной, галлюцинирующий, он вызывает сострадание, но в фазе здоровья он заставляет страдать. «Что-то непостижимое, ужасное происходит у нас в доме. Ты, умный, необыкновенный человек, раздражаешься из-за пустяков, вмешиваешься в дрязги. Такие мелочи волнуют тебя, что иной раз просто удивляешься и не веришь: ты ли это?»
С давних времен существует взгляд, что сумасшествие Коврина, в сущности, спасло его от пошло-обыденного существования; ненормален в рассказе не Коврин, а состояние мира, когда величие уходит из жизни и остается только в мечтах маньяков, когда экстаз становится уделом психически больных.
О среднем человеке у Чехова писалось довольно много, обычно в связи с Ф. Ницше и Энрико Ферри.
К «среднему» человеку Чехов относится отрицательно, сурово, почти жестоко, и сущность его пессимистического воззрения может быть сведена к мысли, что общество, состоящее из одних только «средних», так называемых «нормальных» людей есть общество безнадежное, беспросветное, представляющее картину полного застоя, темной рутины, из которой нет выхода» ( Овсянико-Куликовский Д. Н. А. П. Чехов // Журнал для всех. 1899. № 3. С. 264, 265).
«. Пессимизм Чехова. основывается на глубокой вере в возможность безграничного прогресса человечества, на убеждении, что оно вовсе не идет назад, а только слишком медленно идет вперед, и главным препятствием, задерживающим наступление лучшего будущего, является нормальный человек, который не хорош и не дурен, не добр и не зол, не умен и не глуп, не вырождается и не совершенствуется, не опускается ниже нормы, но и не способен хоть чуточку подняться выше ее» ( Там же. С. 264).
Вопрос о здоровье и болезни, о «нормальном» и «гениальном» (т. е. больном) человеке у Чехова вовсе не принадлежит к числу спорных, но, как это ни странно, о «Черном монахе», о гениальности Коврина и «кабаньем оптимизме» Песоцких спорят до сих пор. Может быть, потому, что все это имело к Чехову прямое отношение, касалось лично его.
«С таким философом, как Ницше, я хотел бы встретиться где-нибудь в вагоне или на пароходе и проговорить с ним целую ночь. Философию его, впрочем, я считаю недолговечной. Она не столь убедительна, сколь бравурна» ( А. С. Суворину, 25 февраля 1895 г).
Идея гениальной одержимости, «божественной болезни» распространилась на рубеже веков широко, но преимущественно в декаденствующих кругах, в кружке Мережковских, среди утонченной и модной публики, зачитывавшейся Ницше; она миновала больших художников той поры и была глубоко враждебна, например, А. Блоку. Во времена декаданса, в то время, которое Чехов называл «больным», сам он оставался классиком. В истории мирового и русского искусства он вовсе не был исключением; античность была здорова, здоровым было все Возрождение: как соединить идею болезни с Леонардо да Винчи, с Данте, Рафаэлем, Шекспиром?
Совсем не случайно Черный монах внушает Коврину: «Не все то правда, что говорили древние».
Русская литература в пушкинских своих истоках отмечена веселостью и здоровьем; старшим современником Чехова был Лев Толстой с его глубочайшим презрением ко всякому вырождению в искусстве, особенно к «безвкусному безумию» ницшеанства.
«Он пишет о «русской душе». Этой душе присущ идеализм в высшей степени. Пусть западник не верит в чудо. но он не должен дерзать разрушать веру в русской душе, так как это идеализм, которому предопределено спасти Европу.
— Но тут ты не пишешь, от чего надо спасать ее.
— Понятно само собой» ( Чехов А. П. Соч. Т. 17. С. 22).
Есть ли в русской литературе что-нибудь более чеховское, чем эта мечта о жизни, которая будет прекрасной через двести, триста, через тысячу лет? Как написал Достоевский: «. разве ты до нее доживешь?»
Чехов не был в этом смысле ни первым, ни даже вторым. Это древние мысли, об этом думали за столетия до него: «Падет на землю большая часть великих лесов вселенной. Ничего не останется на земле или под землей и водой, что не преследовалось бы, не перемещалось или не портилось. » (Леонардо да Винчи).
Другое дело, что Чехов был врачом, естественником; он действительно первым обратил внимание на трагическую односторонность технической цивилизации.