Что бормочешь ты полночь наша чьи слова
Что бормочешь ты полночь наша чьи слова
Что бормочешь ты, полночь наша?
Все равно умерла Параша.
Молодая хозяйка дворца.
Сегодня день памяти Прасковьи Жемчуговой, крепостной актрисы и певицы, с которой связана одна из самых красивых и печальных историй Фонтанного Дома.
Граф Николай Петрович Шереметев влюбился в молодую певицу собственного крепостного театра Парашу Ковалеву (сценический псевдоним – Жемчугова). Она родилась в семье деревенского кузнеца, крепостного Шереметевых. У девочки рано обнаружились способности к музыке, и ее начали готовить для труппы крепостного театра. Прасковья обладала прекрасным голосом, играла на клавесине и арфе, знала итальянский и французский языки. Ее талантом восхищалась сама Екатерина II, которая наградила актрису алмазным перстнем.
Много лет Шереметев не решался на женитьбу, боясь негодования света и двора. Но 6 ноября 1801 года они все-таки обвенчались. В метрической записи невеста графа указана как «девица Прасковия Ивановна дочь Ковалевская» — Шереметев, дабы оправдать свою женитьбу на крепостной, создал легенду о происхождении Прасковьи из рода польских шляхтичей Ковалевских.
Счастье супругов было недолгим. В 1803 Прасковья родила сына и умерла спустя 3 недели. «Жития ей было 34 года, 7 месяцев, 2 дня».
На фото памятник Прасковье Жемчуговой в саду Фонтанного Дома.
Фото: Андрей Рыбачек
В 1797 году Жемчугова переезжает вместе с театром в Петербург и в сыром климате у неё обостряется туберкулёз. Вскоре у неё пропал голос, и Прасковья Ивановна была вынуждена оставить сцену. В следующем году Николай Шереметев дал вольную Прасковье и всей семье Ковалёвых.
«На первый взгляд может показаться, что в текст Поэмы не вошел важный мифологический «слой», связанный с Фонтанным Домом, центральным локусом произведения. Мы имеем в виду мифологизированные предания о Павле, о Параше Жемчуговой, крепостной актрисе, возлюбленной одного из графов Шереметевых. Все эти образы тем не менее в Поэме присутствуют, сохраненные в глубине зеркал Белого зала: «О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать…». Действительно, и Фонтанный Дом, и Белый зеркальный зал, легко трансформирующийся в пространстве Поэмы в комнату автора, а также Шереметевский сад, в котором цветут липы, поет соловей и растет «увечный клен», «свидетель всего на свете», в сознании Ахматовой, прожившей долгие годы «под кровлей Фонтанного Дома», не могли не ассоциироваться с именами Павла и Параши Жемчуговой.
Важное свидетельство тому – записи Ахматовой в Рабочих тетрадях, сделанные уже после окончания редакции 1962 г., когда Ахматова планировала расширить прозу к «Решке», введя в нее в связи с упоминанием «Белого зала» Шереметевского дворца сцену, посвященную Параше Жемчуговой:
«5 января 1941 г. Фонтанный Дом. [Ночь.] окно комнаты выходит в сад, который старше Петербурга, как видно по срезам дубов. При шведах здесь была мыза. Петр подарил это место Шереметеву за победы. Когда Параша Жемчугова мучилась в родах, здесь строили какие-то свадебные [трибуны] галереи для предстоящих торжеств ее свадьбы. Параша, как известно, умерла в родах, и состоялись совсем другие торжества [другого рода]. Рядом с комнатами автора знаменитый “Белый зал” работы Кваренги, где когда-то за зеркалами прятался Павел I и подслушивал, что о нем говорят бальные гости Шереметевых.
В этом зале пела Параша для государя, и он пожаловал ей за ее пение какие-то неслыханные жемчуга. Автор прожил в этом доме 35 лет и все про него знает…» (http://www.rfp.psu.ru/archive/2.2010/burdina.pdf)
В 1785 году 17-летняя Прасковья триумфально дебютировала в роли Элианы в опере Гретри «Самнитские браки». Эту же роль она исполнила 30 июня 1787 года в новом, перестроенном здании театра в Кускове, открытие которого было приурочено к визиту в усадьбу Екатерины II.
Императрица была поражена великолепием спектакля и игрой крепостных актёров, особенно исполнительницы главной партии П. И. Жемчуговой, которую и наградила перстнем.
Спектакль «Самнитские браки» с Жемчуговой в роли Элианы давался и 7 мая 1797 года в Останкине во время визита Станислава Августа Понятовского.
Таким образом Жемчугова играла эту роль в течение 12 лет – небывалый случай в истории крепостного театра.
Что бормочешь ты полночь наша чьи слова
Поэтическое мифотворчество, в поздний период жизни Ахматовой порой уводившее ее в мир сюрреалистического видения, однако неизменно вырастает из конкретной исторической реальности, факта и каждый раз выявляет глубоко упрятанную истину, прорастающую стихом. Время, проведенное в Средней Азии, с осени 1941–го по июнь 1944 года, когда она оказалась в Ташкенте в числе других представителей творческой интеллигенции, отправленных советским правительством из Москвы (куда Ахматова была эвакуирована из Ленинграда) в глубокий тыл, укрепило ее в ощущении генетической связи с золотоордынскими предками. И, может быть, не случайно сына Ахматовой Льва Николаевича Гумилёва, известного историка—тюрколога, так привлекали проблемы автогенезиса, история татар и монголов.
В ташкентский период жизни, который Ахматова вспоминала, как один из наиболее благополучных в ее постоянной бесприютности, писалась так и незавершенная ташкентская поэма – «То сердце Азии стучит / И мне пророчит, / Что снова здесь найду приют…».
Встреча с Азией воспринималась как возвращение к утраченным истокам, к «прапамяти»:
Я не была здесь лет семьсот,Но ничего не изменилось…Все так же льется Божья милостьС непререкаемых высот…
(Луна в зените, 1942–1944)
Вглядываясь в красоту природы и незнакомые лица, она ощущает свое изначальное родство с этим открывшимся перед ней миром:
Словно вся прапамять в сознаниеРаскаленной лавой текла,Словно я свои же рыданияяИз чужих ладоней пила.
Ахматова все же была не историографом, а поэтом, и ей не обязательно было изучать всю поколенную рода, хотя она имела привычку, как писал Пушкин о своем герое, иногда «заглядывать в энциклопедический словарь». Она конечно же знала, как по семейным преданиям, так и по сказаниям древних родословцев, что Мотовиловы происходили не только от Федора Ивановича Шевляги, брата Андрея Ивановича Кобылы, родоначальника царствующего дома Романовых, но и от Шереметевых.
Возможно, что как раз по памяти этого дальнего родства с Шереметевыми обер—прокурор Святейшего синода генерал Алексей Петрович Ахматов и посещал домовую церковь Шереметевых в Фонтанном Доме.
Шереметевский дворец, или Фонтанный Дом в Петербурге, построенный фельдмаршалом графом Борисом Петровичем Шереметевым на дарованной ему Петром Великим земле, после победы над шведами, стал пристанищем Ахматовой на долгие годы. В левом садовом флигеле дворца она жила после развода с Николаем Гумилёвым, когда стала женой его ближайшего друга Владимира Шилейко, который был домашним учителем графских детей и после революции 1917 года некоторое время оставался, как и при графах, в тех же своих комнатах. Позже, уже в другом браке, с профессором искусствознания Николаем Николаевичем Пуни—ным, она жила в правом садовом флигеле. Расставшись с Пуниным, Ахматова продолжала занимать одну из комнат той же пунинской квартиры, а после ареста Николая Николаевича, последовавшего в 1949 году, осталась с его дочерью от первого брака Ириной и внучкой Аней, считая их своей семьей.
Фонтанный дом для Ахматовой – не просто место жительства и удивительный памятник культуры, но мир таинственный и одушевленный, не только свидетель, но вроде бы и участник ее бед и тревог. В своих художнических загадках и прозрениях она как—то связывала свою судьбу и с трагической судьбой жены хозяина дворца, графа Шереметева, Прасковьей Жемчуговой, актрисой крепостного театра, с которой граф тайно обвенчался, по благословению Московского митрополита Платона, в церкви Симеона Столпника на Поварской, и они окончательно поселились во дворце, за год до ее кончины. Так в художественное сознание Ахматовой из далекой истории приходит еще одна Прасковья. Среди набросков и планов к «Поэме без героя» появляется строфа (Ахматова А. Собрание сочинений. В 6 т. М., 1998–2002. Т. 3. С. 208):
Что бормочешь ты, полночь наша?Все равно умерла Параша,Молодая хозяйка дворца,Тянет ладаном из всех окон,Срезан самый любимый локонИ темнеет овал лица.Не достроена галерея —Эта свадебная затея,Где опять под подсказку БореяЭто все я для вас пишу…
В прозе к поэме Ахматова поясняет:
«Когда Параша Жемчугова мучилась в родах, здесь строили какие—то свадебные [трибуны] галереи для предстоящих торжеств ее свадьбы. Параша, как известно, умерла в родах, и состоялись совсем другие торжества» (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 3. С. 270).
Анной Всея Руси назвала Ахматову Марина Цветаева. И в этом нет преувеличения. Со времени выхода сборника «Вечер» прошло почти сто лет, но поэзия Анны Ахматовой нe «забронзовела», не превратилась в памятник началу Серебряного века, не утратила первозданной своей свежести. Язык, на котором в ее стихах изъясняется женская любовь, по-прежнему понятен всем.
Однотомник избранных произведений Ахматовой рассчитан на широкий круг ревнителей отечественной культуры, на всех тех, кто помнит и чтит ее завет: «Но мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово».
Содержание:
Глава | Стр. |
«Я научила женщин говорить…» | 1 |
ЛИРИКА | 5 |
ПОЭМЫ | 38 |
РЕКВИЕМ 1935-1940 | 38 |
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ | 38 |
ПОСВЯЩЕНИЕ | 38 |
ВСТУПЛЕНИЕ | 38 |
I | 38 |
II | 38 |
III | 38 |
IV | 38 |
V | 38 |
VI | 38 |
VII ПРИГОВОР | 38 |
VIII К СМЕРТИ | 39 |
IX | 39 |
X РАСПЯТИЕ | 39 |
ЭПИЛОГ | 39 |
ПОЭМА БЕЗ ГЕРОЯ Окончательная редакция Триптих (1940—1965) | 39 |
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ | 39 |
ПОСВЯЩЕНИЕ | 40 |
ВТОРОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ | 40 |
ТРЕТЬЕ И ПОСЛЕДНЕЕ (Le jour des rois [9] | 40 |
ВСТУПЛЕНИЕ | 40 |
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ДЕВЯТЬСОТ ТРИНАДЦАТЫЙ ГОД | 40 |
Глава первая | 40 |
ЧЕРЕЗ ПЛОЩАДКУ | 41 |
Глава вторая | 41 |
Глава третья | 41 |
Глава четвертая и последняя | 42 |
ПОСЛЕСЛОВИЕ | 42 |
ЧАСТЬ ВТОРАЯ РЕШКА | 42 |
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЭПИЛОГ | 44 |
‹СТРОФЫ, НЕ ВОШЕДШИЕ В ПОЭМУ› | 44 |
КОММЕНТАРИИ | 45 |
Лирика | 45 |
Поэмы | 51 |
Реквием (1934—1940) | 51 |
Поэма без героя (1940—1965) | 51 |
Быть пусту месту сему…
Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:
Окончено в Ташкенте, 18 августа 1942
Дневник
Анна Ахматова и Параша Жемчугова
…Уже которую ночь Анну Андреевну Ахматову мучила бессонница. Она лежала тихо, не шелохнувшись, и тревожно вслушивалась в шорохи листвы за окном, в которых ощущала «черный шепоток беды». Ветер, этот вечный спутник Ленинграда, рябил поверхность реки Фонтанки, раскачивал ветки деревьев. И вдруг ей показалось — нет, не показалось, а так оно и было, — что по стене скользнула какая-то печальная тень. Без сомнений, это была Параша Жемчугова, умершая здесь, в Фонтанном доме, век назад. Ее судьбу Ахматова принимала очень близко к сердцу. Может, потому, что сама много лет прожила «невенчаной» в одной квартире со своим гражданским мужем, искусствоведом Николаем Пуниным, его законной женой и дочерью.
Что бормочешь ты, полночь наша?
Все равно умерла Параша.
Молодая хозяйка дворца.
Тянет ладаном из всех окон,
Срезан самый любимый локон,
И темнеет овал лица.
У крепостных актрис сплошь и рядом жизнь складывалась несчастливо. Не исключение и судьба великой русской актрисы Прасковьи Жемчуговой. Бедная, бедная Параша… Хотя, вроде бы, в жизни ей повезло: она получила вольную, вышла замуж за любимого человека, стала графиней Шереметевой — о таком даже и не мечталось! Но свет не признал ее, и снять с себя печать отверженности, бесправия и осуждения она так и не смогла.
Вернувшийся в свою подмосковную усадьбу Кусково из Европы красавец граф Николай Петрович Шереметев заприметил Парашу еще девочкой, когда ее, дочь деревенского кузнеца Ковалеву (или Горбунову — так ее прозвали, потому что у ее отца Ивана Степановича, самого искусного мастера в округе, был уродливый горб из-за туберкулеза позвоночника), взяли в знаменитый крепостной театр Шереметевых, славившийся на всю Россию собранными там талантами. Эта хрупкая, болезненная, застенчивая, грациозная девочка обладала ангельским голосом необыкновенной красоты, проникавшим в самые сокровенные глубины сердца, и вдохновенным артистизмом. Едва граф услышал этот голос, он был покорен, и как оказалось, на всю жизнь… «Если бы ангел сошел с небес, если бы гром и молния ударили разом, я был бы менее поражен», — писал он в одном из писем.
Николай Аргунов «Портрет Прасковьи Жемчуговой-Шереметевой» 1803
Попасть в театр было для Параши, родившейся 20 июля 1768 года, счастьем. Иначе что бы она увидела в жизни, кроме беспросветного крестьянского быта? А здесь ее учили лучшие преподаватели. Уроки пения ей давала знаменитая Елизавета Сандунова, жена прославленного комика Силы Сандунова, впоследствии владельца главной из московских бань. Драматическому искусству будущую графиню учила артистка театра Медокса Синявская. Угадав в девочке гениальный дар, Шереметев торопился выпустить ее на сцену и сделать примой своего фамильного театра. Дебют юной актрисы состоялся 22 июня 1779 года в маленькой роли служанки в опере Гретри «Опыт дружбы». Ей было всего одиннадцать лет. А на следующий год она стала Жемчуговой — граф давал своим актрисам сценические псевдонимы по названиям драгоценных камней. Да Параша и была настоящей жемчужиной шереметевского театра. Ее оперный талант был настолько велик, что она, по мнению современников, могла бы занять одно из первых мест среди прославленных певиц Европы. На сцене Жемчугова словно сливалась с жизнью своих героинь. Посмотреть на это чудо и насладиться ее игрой в Кусково приезжали многие знатные вельможи и даже сама императрица Екатерина Вторая, подарившая Параше драгоценный бриллиантовый перстень со своей руки.
После смерти отца Николай Петрович запил и пустился во все тяжкие. И в этот момент единственным человеком, способным повлиять на него и спасти от гибели, оказалась Параша, с которой он поселился в Кусково в уединенном домике. В трудных обстоятельствах юной избраннице графа удалось проявить свои самые лучшие женские качества, и граф понял, что перед ним — самый близкий и дорогой ему человек. Она ни в чем не упрекала его, только молилась и плакала, оставаясь одна.
До этого Шереметев не пропускал красивых девушек, жениться не спешил, а вот крепостную актрису полюбил так, как никогда не любил прежде, любовью чистой и возвышенной, и остался ей верен до конца своих дней. Он боготворил Жемчугову. Николай Петрович сумел подняться над сословными предрассудками, отринуть их за ненадобностью — а для этого надо было обладать смелостью и независимостью духа — и в своей крепостной увидеть прежде всего необыкновенную женщину, одаренную не только артистическими, но и душевными сокровищами. Она была избранницей его сердца, а у сердца, как известно, свои законы, отличающиеся от людских.
На склоне лет в «Завещательном письме» сыну граф Шереметев написал о Прасковье Ивановне: «…Я питал к ней чувствования самые нежные… наблюдая украшенный добродетелью разум, искренность, человеколюбие, постоянство, верность. Сии качества… заставили меня попрать светское предубеждение в рассуждении знатности рода и избрать ее моею супругою…»
В Кусково Жемчугову унижали и издевались над ней. Тогда граф подарил ей «русский Версаль» — усадьбу Останкино, где она в последний раз вышла на театральную сцену в 1797 году.
Боровиковский Владимир «Портрет графа Н.П.Шереметева» 1819
Связь барина со своей фавориткой никого не удивляла, это было в порядке вещей. Странным показалось бы, если б такого не было, но вот свадьба… Свадьба знатного графа и крепостной актрисы непременно шокировала бы высшее общество, это было неслыханной дерзостью, попранием всех устоев, поэтому решено было провести ее тайно, а разрешение на бракосочетание, оглашенное только после смерти Прасковьи Ивановны, пришлось просить у самого Государя Императора Александра Первого.
Готовясь к свадьбе в Москве после пятнадцати лет совместной жизни, граф купил дом на Воздвиженке. Оттого переулок стал называться Шереметевым (сейчас это Романов переулок). Угловой дом с колоннадой, построенный, по преданию, Василием Баженовым, помнит счастливые дни любви Прасковьи Ивановны и Николая Петровича. Тайное венчание состоялось 6 ноября 1801 года в храме Симеона Столпника на Поварской, поблизости от их нового дома. Венчал чету духовник графа, протоиерей Федор Малиновский, тот самый, что провожал в последний путь Льва Александровича Пушкина, деда поэта. Сын священника, известный историк Александр Малиновский был свидетелем жениха, а свидетельницей невесты — актриса Татьяна Шлыкова (Гранатова). После венчания Шереметевы уехали в Петербург, и больше Прасковья в Москву не вернулась.
Крепостной художник Шереметевых Николай Аргунов в день свадьбы своего господина нарисовал портрет Прасковьи Ивановны: огромные глубокие глаза на бледном лице, красная шаль, белая подвенечная фата, на шее — драгоценный медальон. Такой она осталась навсегда в памяти мужа.
С переездом в столицу у Параши стало ухудшаться здоровье — сказывалось воздействие сырого и холодного климата. С ней случилось несчастье: она потеряла свой божественный голос и больше не могла петь. Ангел онемел… Прасковья Ивановна, теперь уже законная графиня Шереметева, не смела показываться гостям, опасаясь насмешек и оскорблений. По-прежнему отвергаемая светом, она смиренно проводила время в своих покоях в Шереметевском дворце (Фонтанном доме), мечтая об одном: подарить любимому мужу наследника и познать радость материнства. Молитвы несчастной, больной, страдающей женщины возымели действие — 3 февраля 1803 года она родила сына Дмитрия, но после родов ей суждено было прожить всего двадцать дней — обострилась чахотка, давно мучившая ее. Графиня не увидела сына — его тотчас же унесли, опасаясь заражения, и больше матери не показывали. Лишь из-за закрытых дверей она могла услышать плач своего ребенка, разрывающий ей сердце. Умирала Прасковья Ивановна в мучениях, хрипя и задыхаясь. Когда она скончалась, ей было тридцать четыре года. Николай Петрович, после кончины обожаемой супруги посвятивший себя благотворительности, за что его прозвали «граф Милосердов», оставался безутешен вплоть до собственной смерти от простуды в 1809 году.
Делла-Вос-Кардовская Ольга Людвиговна «Портрет Анны Ахматовой» 1914
Я начала свой рассказ о Параше Жемчуговой с Анны Ахматовой, ею же и закончу. Так получилось, что прощались с Ахматовой, умершей в подмосковном санатории 5 марта 1966 года, в институте Склифосовского, в бывшем Странноприимном доме, построенном графом Шереметевым в память о жене, где со свода купола домовой церкви печально взирала Параша Жемчугова, изображенная на чудом сохранившейся фреске Доменико Скотти в образе ангела с бубном. Так пути двух великих, но несчастливых женщин мистическим образом опять пересеклись во времени и пространстве.
Слушать поэму онлайн:
Читать поэму полностью:
Окончательная редакция
Триптих
(1940—1965)
Иных уж нет, а те далече…
Пушкин
Первый раз она пришла ко мне в Фонтанный Дом в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав как вестника еще осенью один небольшой отрывок («Ты в Россию пришла ниоткуда…»).
Я не звала ее. Я даже не ждала ее в тот холодный и темный день моей последней ленинградской зимы.
Ее появлению предшествовало несколько мелких и не значительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями.
В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приема) – «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части.
Я посвящаю эту поэму памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
Их голоса я слышу и вспоминаю их, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.
8 апреля 1943, Ташкент
До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях «Поэмы без героя». И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.
Я воздержусь от этого.
Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
Ни изменять ее, ни объяснять я не буду.
«Еже писахъ – писахъ».
Ноябрь 1944, Ленинград
27 декабря 1940
…
…а так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как тогда снежинка на руке,
Доверчиво и без упрека тает.
И темные ресницы Антиноя 2
Вдруг поднялись – и там зеленый дым,
И ветерком повеяло родным…
Не море ли?
Нет, это только хвоя
Могильная, и в накипаньи пен
Все ближе, ближе…
Marche funebre 3 …
Шопен.
Ночь, Фонтанный Дом
25 мая 1945, Фонтанный Дом
ТРЕТЬЕ И ПОСЛЕДНЕЕ (Le jour des rois 5 )
Раз в Крещенский вечерок…
Жуковский
Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,
Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.
И запомнит Крещенский вечер,
Клен в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полет…
Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений —
Он погибель мне принесет.
ИЗ ГОДА СОРОКОВОГО,
КАК С БАШНИ, НА ВСЕ ГЛЯЖУ.
КАК БУД-ТО ПРОЩАЮСЬ СНОВА
С ТЕМ, С ЧЕМ ДАВНО ПРОСТИЛАСЬ,
КАК БУД-ТО ПЕРЕКРЕСТИЛАСЬ
И ПОД ТЕМНЫЕ СВОДЫ СХОЖУ.
25 августа 1941, Осажденный Ленинград
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕВЯТЬСОТ ТРИНАДЦАТЫЙ ГОД
Di rider finirai
Pria dell’aurora.
Новогодний праздник длится пышно,
Влажны стебли новогодних роз.
С Татьяной нам не ворожить…
Новогодний вечер. Фонтанный Дом. К автору вместо того, кого ждали, приходят тени из тринадцатого года под видом ряженых. Белый зеркальный зал. Лирическое отступление – «Гость из будущего». Маскарад. Поэт. Призрак.
Я зажгла заветные свечи,
Чтобы этот светился вечер,
Дон Жуан (итал.).
И с тобой, ко мне не пришедшим,
Сорок первый встречаю год.
Но…
Это всплески жесткой беседы,
Когда все воскресают бреды,
А часы все еще не бьют…
Нету меры моей тревоге,
Я сама, как тень на пороге,
Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
И я чувствую холод влажный,
Каменею, стыну, горю…
И как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота,
Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись: Венеция дожей —
Это рядом… Но маски в прихожей
И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придется оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы!»
Иль убийцею Дорианом,
И все шепчут своим дианам
Твердо выученный урок.
А для них расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.
Я не то что боюсь огласки…
Что; мне Гамлетовы подвязки,
Что; мне вихрь Саломеиной пляски,
Что; мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…
И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
И замаливать давний грех?
Хвост запрятал под фалды фрака…
Как он хром и изящен…
Однако
Я надеюсь. Владыку Мрака
Вы не смели сюда ввести?
Маска это, череп, лицо ли —
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя смел передать.
Общий баловень и насмешник,
Перед ним самый смрадный грешник —
Воплощенная благодать…
Веселиться – так веселиться,
Только как же могло случиться,
Что одна я из них жива?
Завтра утро меня разбудит,
И никто меня не осудит,
И в лицо мне смеяться будет
Заоконная синева.
Но мне страшно: войду сама я,
Кружевную шаль не снимая,
Улыбнусь всем и замолчу.
С той, какою была когда-то
В ожерелье черных агатов
До долины Иосафата 11
Снова встретиться не хочу…
Не последние ль близки сроки?…
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! —
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет —
Страшный праздник мертвой листвы.
Б Звук шагов, тех, которых нету,
Е По сияющему паркету
Л И сигары синий дымок.
Ы И во всех зеркалах отразился
Й Человек, что не появился
И проникнуть в тот зал не мог.
Он не лучше других и не хуже.
З Но не веет летейской стужей,
А И в руке его теплота.
Л Гость из Будущего! – Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?
С детства ряженых я боялась,
Мне всегда почему-то казалось,
Что какая-то лишняя тень
Среди них «без лица и названья»
Затесалась…
Откроем собранье
В новогодний торжественный день!
Ту полночную Гофманиану
Разглашать я по свету не стану
И других бы просила…
Постой,
Не обманут притворные стоны,
Ты железные пишешь законы,
Хаммураби, ликурги, солоны 14
У тебя поучиться должны.
Существо это странного нрава.
Он не ждет, чтоб подагра и слава
Впопыхах усадила его
В юбилейные пышные кресла,
А несет по цветущему вереску,
По пустыням свое торжество.
И ни в чем не повинен: ни в этом,
Ни в другом и ни в третьем…
Поэтам
Вообще не пристали грехи.
Проплясать пред Ковчегом Завета 15
Или сгинуть!…
Да что там!
Про это
Лучше их рассказали стихи.
Крик петуший нам только снится,
За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна – и длится, длится
Петербургская чертовня…
В черном небе звезды не видно,
Гибель где-то здесь, очевидно,
Но беспечна, пряна, бесстыдна
Маскарадная болтовня…
Крик:
«Героя на авансцену!»
Не волнуйтесь: дылде на смену
Непременно выйдет сейчас
И споет о священной мести…
Что ж вы все убегаете вместе,
Словно каждый нашел по невесте,
Оставляя с глазу на глаз
Меня в сумраке с черной рамой,
Из которой глядит тот самый,
Ставший наигорчайшей драмой
И еще не оплаканный час?
Это все наплывает не сразу.
Как одну музыкальную фразу,
Слышу шепот: «Прощай! Пора!
Я оставлю тебя живою.
Но ты будешь моей вдовою,
Ты – Голубка, солнце, сестра!»
На площадке две слитые тени…
После – лестницы плоской ступени,
Вопль: «Не надо!» и в отдаленьи
Чистый голос:
«Я к смерти готов».
Факелы гаснут, потолок опускается. Белый (зеркальный) зал 16 снова делается комнатой автора. Слова из мрака:
Смерти нет – это всем известно,
Повторять это стало пресно,
А что есть – пусть расскажут мне.
Кто стучится?
Ведь всех впустили.
Это гость зазеркальный? Или
То, что вдруг мелькнуло в окне…
Шутки ль месяца молодого,
Или вправду там кто-то снова
Между печкой и шкафом стоит?
Бледен лоб и глаза открыты…
Значит, хрупки могильные плиты,
Значит, мягче воска гранит…
Вздор, вздор, вздор! – От такого вздора
Я седою сделаюсь скоро
Или стану совсем другой.
Что ты манишь меня рукою?!
За одну минуту покоя
Я посмертный отдам покой.
Где-то вокруг этого места («…но беспечна, пряна, бесстыдна маскарадная болтовня…») бродили еще такие строки, но я не пустила их в основной текст:
«Уверяю, это не ново…
Вы дитя, синьор Казанова…»
«На Исакьевской ровно в шесть…»
«Как-нибудь побредем по мраку,
Мы отсюда еще в «Собаку»…» 17
«Вы отсюда куда?» —
«Бог весть!»
Санчо Пансы и Дон-Кихоты
И, увы, содомские Лоты 18
Смертоносный пробуют сок,
Афродиты возникли из пены,
Шевельнулись в стекле Елены,
И безумья близится срок.
Всех наряднее и всех выше,
Хоть не видит она и не слышит —
Не клянет, не молит, не дышит,
Голова madame de Lamballe,
И в то же время в глубине залы, сцены, ада или на вершине гетевского Брокена появляется Она же (а может быть – ее тень):
Как копытца, топочут сапожки,
Как бубенчик, звенят сережки,
В бледных локонах злые рожки,
Окаянной пляской пьяна, —
Словно с вазы чернофигурной
Прибежала к волне лазурной
Так парадно обнажена.
А за ней в шинели и в каске
Ты, вошедший сюда без маски,
Ты, Иванушка древней сказки,
Что тебя сегодня томит?
Сколько горечи в каждом слове,
Сколько мрака в твоей любови,
И зачем эта струйка крови
Бередит лепесток ланит?
Иль того ты видишь у своих колен,
Кто для белой смерти твой покинул плен?
Спальня Героини. Горит восковая свеча. Над кроватью три портрета хозяйки дома в ролях. Справа она – Козлоногая, посредине – Путаница, слева – портрет в тени. Одним кажется, что это Коломбина. другим – Донна Анна (из «Шагов Командора»).
За мансардным окном арапчата играют в снежки. Метель. Новогодняя полночь. Путаница оживает, сходит с портрета, и ей чудится голос, который читает:
Распахнулась атласная шубка!
Не сердись на меня, Голубка,
Что коснусь я этого кубка:
Не тебя, а себя казню.
Все равно подходит расплата —
Видишь там, за вьюгой крупчатой
Мейерхольдовы арапчата
Затевают опять возню?
А вокруг старый город Питер,
Что народу бока повытер
(Как тогда народ говорил), —
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
В размалеванных чайных розах
И под тучей вороньих крыл.
Но летит, улыбаясь мнимо,
Над Мариинскою сценой prima,
Ты – наш лебедь непостижимый,
И острит опоздавший сноб.
Звук оркестра, как с того света
(Тень чего-то мелькнула где-то),
Не предчувствием ли рассвета
По рядам пробежал озноб?
Ни на что на земле не похожий,
Он несется, как вестник Божий,
Настигая нас вновь и вновь.
Сучья в иссиня-белом снеге…
Коридор Петровских Коллегий 21
Бесконечен, гулок и прям
(Что угодно может случиться,
Но он будет упрямо сниться
Тем, кто нынче проходит там).
Все уже на местах, кто надо;
Пятым актом из Летнего сада
Пахнет… Призрак цусимского ада
Тут же. – Пьяный поет моряк…
Как парадно звенят полозья
И волочится полость козья…
Мимо, тени! – Он там один.
На стене его твердый профиль.
Гавриил или Мефистофель
Твой, красавица, паладин?
Демон сам с улыбкой Тамары,
Но такие таятся чары
В этом страшном дымном лице:
Плоть, почти что ставшая духом.
И античный локон над ухом —
Всё таинственно в пришлеце.
Это он в переполненном зале
Слал ту черную розу в бокале
Или все это было сном?
С мертвым сердцем и мертвым взором
Он ли встретился с Командором,
В тот пробравшись проклятый дом?
И его поведано словом,
Как вы были в пространстве новом,
Как вне времени были вы, —
И в каких хрусталях полярных,
И в каких сияньях янтарных
Там, у устья Леты – Невы.
Ты сбежала сюда с портрета,
И пустая рама до света
На стене тебя будет ждать.
Так плясать тебе – без партнера!
Я же роль рокового хора
На себя согласна принять.
Ты в Россию пришла ниоткуда,
О мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О подруга поэтов,
Я наследница славы твоей.
Здесь под музыку дивного мэтра,
Ленинградского дикого ветра
И в тени заповедного кедра
Вижу танец придворных костей…
Оплывают венчальные свечи,
Под фатой «поцелуйные плечи»,
Храм гремит: «Голубица, гряди!» 24
Золотого ль века виденье
Или черное преступленье
В грозном хаосе давних дней?
Мне ответь хоть теперь:
неужели
Ты когда-то жила в самом деле
И топтала торцы площадей
Ослепительной ножкой своей?…
Дом пестрей комедьянтской фуры,
Облупившиеся амуры
Охраняют Венерин алтарь.
В стенах лесенки скрыты витые,
А на стенах лазурных святые —
Полукрадено это добро…
Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,
Ты друзей принимала в постели,
И томился драгунский Пьеро, —
Всех влюбленных в тебя суеверней
Тот, с улыбкой жертвы вечерней,
Ты ему как стали – магнит.
Побледнев, он глядит сквозь слезы,
Как тебе протянули розы
И как враг его знаменит.
Твоего я не видела мужа,
Я, к стеклу приникавшая стужа…
Вот он, бой крепостных часов…
Ты не бойся – дом; не мен;чу, —
Выходи ко мне смело навстречу —
Гороскоп твой давно готов…
И под аркой на Галерной…
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем.
То был последний год…
Петербург 1913 года. Лирическое отступление: последнее воспоминание о Царском Селе. Ветер, не то вспоминая, не то пророчествуя, бормочет:
Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
По Неве иль против теченья, —
Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
В Летнем тонко пела флюгарка.
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл.
Оттого, что по всем дорогам,
Оттого, что ко всем порогам
Приближалась медленно тень,
Ветер рвал со стены афиши,
Дым плясал вприсядку на крыше
И кладбищем пахла сирень.
И царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый,
Город в свой уходил туман.
И выглядывал вновь из мрака
Старый питерщик и гуляка,
Как пред казнью бил барабан…
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул…
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век.
Глава четвертая и последняя
Любовь прошла, и стали ясны
И близки смертные черты.
Угол Марсова Поля. Дом, построенный в начале XIX века братьями Адамини. В него будет прямое попадание авиабомбы в 1942 голу. Горит высокий костер. Слышны удары колокольного звона от Спаса-на-Крови. На Поле за метелью призрак дворцового бала. В промежутке между этими звуками говорит сама Тишина:
Кто застыл у померкших окон,
На чьем сердце «палевый локон»,
У кого пред глазами тьма?
«Помогите, еще не поздно!
Никогда ты такой морозной
И чужою, ночь, не была!»
Ветер, полный балтийской соли,
Бал метелей на Марсовом Поле
И невидимых звон копыт…
И безмерная в том тревога,
Кому жить осталось немного,
Кто лишь смерти просит у Бога
И кто будет навек забыт.
Он за полночь под окнами бродит,
На него беспощадно наводит
Тусклый луч угловой фонарь, —
И дождался он. Стройная маска
На обратном «Пути из Дамаска»
Возвратилась домой… не одна!
Кто-то с ней «без лица и названья»…
Недвусмысленное расставанье
Сквозь косое пламя костра
Он увидел. Рухнули зданья…
И в ответ обрывок рыданья:
«Ты – Голубка, солнце, сестра! —
Я оставлю тебя живою,
Но ты будешь моей вдовою,
А теперь…
Прощаться пора!»
На площадке пахнет духами,
И драгунский корнет со стихами
И с бессмысленной смертью в груди
Позвонит, если смелости хватит…
Он мгновенье последнее тратит,
Чтобы славить тебя.
Гляди:
Не в проклятых Мазурских болотах,
Не на синих Карпатских высотах…
Он – на твой порог!
Поперек.
Да простит тебя Бог!
(Сколько гибелей шло к поэту,
Глупый мальчик: он выбрал эту, –
Первых он не стерпел обид,
Он не знал, на каком пороге
Он стоит и какой дороги
Перед ним откроется вид…)
Это я – твоя старая совесть
Разыскала сожженную повесть
И на край подоконника
В доме покойника
Положила —
и на цыпочках ушла…
ВСЕ В ПОРЯДКЕ:ЛЕЖИТ ПОЭМА
И, КАК СВОЙСТВЕННОЕЙ, МОЛЧИТ.
НУ,А В ДРУГ КАК ВЫРВЕТСЯ ТЕМА,
КУЛАКОМ В ОКНО ЗАСТУЧИТ, —
И ОТКЛИКНЕТСЯ ИЗДАЛЕКА
НА ПРИЗЫВ ЭТОТ СТРАШНЫЙ ЗВУК —
КЛОКОТАНИЕ, СТОН И КЛЕКОТ
И ВИДЕНЬЕ СКРЕЩЕННЫХ РУК?…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РЕШКА
…я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость.
In my beginning is my end.
…жасминный куст,
Где Данте шел и воздух пуст.
Место действия – Фонтанный Дом. Время – 5 января 1941 г. В окне призрак оснеженного клена. Только что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года, разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому праздничному или похоронному шествию беспорядок – дым факелов, цветы на полу, навсегда потерянные священные сувениры… В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема. О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать.
Мой редактор был недоволен,
Клялся мне, что занят и болен,
Засекретил свой телефон
И ворчал: «Там три темы сразу!
Дочитав последнюю фразу,
Не поймешь, кто в кого влюблен,
Кто, когда и зачем встречался,
Кто погиб, и кто жив остался,
И кто автор, и кто герой, —
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И каких-то призраков рой?»
Я ответила: «Там их трое —
Главный был наряжен верстою,
А Другой как демон одет, —
Чтоб они столетьям достались,
Их стихи за них постарались,
Третий прожил лишь двадцать лет,
И мне жалко его». И снова
Выпадало за словом слово,
Музыкальный ящик гремел.
И над тем флаконом надбитым
Языком кривым и сердитым
Яд неведомый пламенел.
И сама я была не рада,
Этой адской арлекинады
Издалека заслышав вой.
Все надеялась я, что мимо
Белой залы, как хлопья дыма,
Пронесется сквозь сумрак хвой.
Не отбиться от рухляди пестрой.
Это старый чудит Калиостро —
Сам изящнейший сатана,
Кто над мертвым со мной не плачет,
Кто не знает, что совесть значит
И зачем существует она.
Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У закрытых церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.
Враг пытал: «А ну, расскажи-ка».
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать ее врагу.
И проходят десятилетья,
Пытки, ссылки и казни – петь я
В этом ужасе не могу.
И особенно, если снится
То, что с нами должно случиться:
Смерть повсюду – город в огне,
И Ташкент в цвету подвенечном…
Скоро там о верном и вечном
Ветр азийский расскажет мне.
Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта. Поверьте,
Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлучить от стола и ложа —
Это вздор еще, но негоже
Выносить, что досталось мне.
Ты спроси моих современниц,
Каторжанок, «стопятниц», пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.
Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором,
Мы, увенчанные позором:
«По ту сторону ада мы…»
Я ль растаю в казенном гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мертвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит – Судьба.
Не боюсь ни смерти, ни срама,
Это тайнопись, криптограмма,
Запрещенный это прием.
Знают все, по какому краю
Лунатически я ступаю
И в какой направляюсь дом.
Бес попутал в укладке рыться…
Ну, а как же могло случиться,
Что во всем виновата я?
Я – тишайшая, я – простая,
«Подорожник», «Белая стая»…
Оправдаться… но как, друзья?
Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне все равно.
Я согласна на неудачу
И смущенье свое не прячу…
У шкатулки ж тройное дно.
Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила…
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету —
Чудом я набрела на эту
И расстаться с ней не спешу.
Чтоб посланец давнего века
Из заветнейших снов Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.
А столетняя чаровница 33
Вдруг очнулась и веселиться
Захотела. Я ни при чем.
Кружевной роняет платочек,
Томно жмурится из-за строчек
И брюлловским манит плечом.
В темноту, под Манфредовы ели,
И на берег, где мертвый Шелли,
Прямо в небо глядя, лежал, —
И все жаворонки всего мира 36
Разрывали бездну эфира
И факел Георг 37 держал.
А твоей двусмысленной славе,
Двадцать лет лежавшей в канаве,
Я еще не так послужу,
Мы с тобой еще попируем,
И я царским моим поцелуем
Злую полночь твою награжу».
3-5 января 1941, Фонтанный Дом; в Ташкенте и после
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЭПИЛОГ
Быть пусту месту сему…
Евдокия Лопухина
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
Люблю тебя, Петра творенье!
Моему городу
Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного все как на ладони. Кое-где догорают застарелые пожары. В Шереметевском саду цветут липы и поет соловей. Одно окно третьего этажа (перед которым увечный клен) выбито, и за ним зияет черная пустота. В стороне Кронштадта ухают тяжелые орудия. Но в общем тихо. Голос автора, находящегося за семь тысяч километров, произносит:
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью тянет он.
Но земля под ногой гудела
И такая звезда 39 глядела
В мой еще не брошенный дом
И ждала условного звука…
Это где-то там – у Тобрука,
Это где-то здесь – за углом.
Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби —
Этой нашей разлуки весть.
Не клади мне руку на темя —
Пусть навек остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует
И кукушка не закукует
Вопаленныхнашихлесах…
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей
Я не знаю, который год,
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса,
Двум посланцам Девки Безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда –
Неужели это не чудо! –
Звуки голоса своего:
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела.
Окончено в Ташкенте, 18 августа 1942 1000
Прим. Анны Ахматовой.
«Седьмая» – Ленинградская симфония Шостаковича. Первую часть этой симфонии автор вывез на самолете из осажденного города 29 сентября 1941 г. – Примечание редактора.
‹СТРОФЫ, НЕ ВОШЕДШИЕ В ПОЭМУ›
Что бормочешь ты, полночь наша?
Всё равно умерла Параша,
Молодая хозяйка дворца.
Тянет ладаном из всех окон,
Срезан самый любимый локон,
И темнеет овал лица.
Не достроена галерея-
Эта свадебная затея,
Где опять под подсказку Борея
Это всё я для вас пишу.
А за правой стенкой, откуда
Я ушла, не дождавшись чуда,
В сентябре в ненастную ночь-
Старый друг не спит и бормочет,
Что он больше, чем счастья, хочет
Позабыть про царскою дочь.
Я иду навстречу виденью
И борюсь я с собственной тенью
Беспощаднее нет борьбы.
Рвется тень моя к вечной славе,
Я как страж стою на заставе
И велю ей идти назад…
…
…
Как теперь в Москве говорят.
Я хочу растоптать ногами
Ту, что светится в светлой раме,
Самозванку
Над плечами ее не крылья
Октябрь 1956, Будка
Верьте мне вы или не верьте,
Где-то здесь в обычном конверте
С вычислением общей смерти
Промелькнет измятый листок.
Он не спрятан, но зашифрован,
Но им целый мир расколдован
И на нем разумно основан
Небытья незримый поток.
Я еще не таких забывала,
Забывала, представь, навсегда.
Я таких забывала, что имя
Их не смею теперь произнесть,
Так могуче сиянье над ними,
(Превратившихся в мрамор, в камею)
Превратившихся в знамя и честь.
26 августа 1961, Комарово
Не кружился в Европах бальных,
Рисовал оленей наскальных,
Гильгамеш ты, Геракл,
Гесер Непоэт, амифопоэте,
Взрослым был ты уже на рассвете
Отдаленнейших стран и вер.
Институтка, кузина, Джульетта!…
Не дождаться тебе корнета,
В монастырь ты уйдешь тайком.
Нем твой бубен, моя цыганка,
И уже почернела ранка
У тебя под левым соском.
Вкруг него дорогие тени.
Но напрасны слова молений,
Милых губ напрасен привет.
И сияет в ночи алмазной,
Как одно виденье соблазна,
Тот загадочный силуэт.
И с ухватками византийца
С ними там Арлекин-убийца,
А по-здешнему – мэтр и друг.
Он глядит, как будто с картины,
И под пальцами клавесины,
И безмерный уют вокруг.
Ты приедешь в черной карете,
Царскосельские кони эти
Иупряжкаиха l’anglaise
На минуту напомнят детство
И отвергнутое наследство
…
Словно память «Народной воли».
Тут уже до Горячего поля,
Вероятно, рукой подать.
И смолкает мой голос вещий.
Тут еще чудеса похлеще,
Но уйдем – мне некогда ждать.
И уже, заглушая друг друга,
Два оркестра из тайного круга
Звуки шлют в лебединую сень
…
Но где голос мой и где эхо,
В чем спасенье и в чем помеха,
Где сама я и где только тень?
Как спастись от второго шага…
Вот беда в чем, о дорогая,
Рядом с этой идет другая,
Слышишь легкий шаг и сухой,
А где голос мой и где эхо,
Кто рыдает, кто пьян от смеха —
И которая тень другой?
По количеству истолкований последняя поэма Ахматовой обогнала самые загадочные произведения российской словесности, однако загадка этого уникального текста так и не разрешилась, даже теперь, когда опубликованы и ахматовские «Записные книжки» и вся, без изъятья, ее «Проза о Поэме».
Что-то несказанное было, видимо, и в отношении самой Ахматовой к этому тексту – как если бы не она властвовала над ним, а он над ней. Когда кто-то из друзей перебелил, переплел один из первых вариантов «Поэмы без героя», а затем в принаряженнном виде вернул автору, Ахматова отозвалась такими стихами:
И ты ко мне вернулась знаменитой,
Темно-зеленой веточкой повитой,
Изящна, равнодушна и горда…
Я не такой тебя когда-то знала,
И я не для того тебя спасала
Из месива кровавого тогда.
Не буду я делить с тобой удачу,
Я не ликую над тобой, а плачу,
И ты прекрасно знаешь почему.
И ночь идет, и сил осталось мало.
Спаси ж меня, как я тебя спасала,
И не пускай в клокочущую тьму.
Поэма спасала Анну Ахматову в течение двадцати трудных лет и отпустила во тьму только поздней осенью 1965 года, в канун своего двадцатилетнего присутствия в жизни автора. Той же осенью Анну Всея Руси свалил последний инфаркт, от которого ей уже не суждено было оправиться.