И когда уже не было сомнений что она наступила собака

Есть ли у вас любимый отрывок из книги? Не цитата, а целый отрывочек, который врезался в память?

У меня, например, один из любимых:

Наступила ночь.
И когда уже не было сомнений, что она наступила, собака жалобно и громко завыла. Звенящей, острой, как отчаяние, нотой ворвался этот вой в монотонный, угрюмо покорный шум дождя, прорезал тьму и, замирая, понесся над темным и обнаженным полем.
Собака выла — ровно, настойчиво и безнадежно спокойно. И тому, кто слышал этот вой, казалось, что это стонет и рвется к свету сама беспросветно-темная ночь, и хотелось в тепло, к яркому огню, к любящему женскому сердцу.
Собака выла.

Между разными типами репликаторов шла борьба за существование. Они не
знали, что они борются, и не беспокоились об этом; борьба происходила без недобрых
чувств, да и в сущности вообще безо всяких чувств. Но они боролись в том смысле, что
любая ошибка копирования, в результате которой создавался новый, более высокий уровень
стабильности или новый способ, позволяющий снизить стабильность противников,
автоматически сохранялась и размножалась. Процесс совершенствования был
кумулятивным. Способы повышения собственной стабильности или снижения стабильности
противников становились более изощренными и более эффективными. Некоторые из
репликаторов могли даже «открыть» химический способ разрушения молекул-противников и
использовать освобождающиеся при этом строительные блоки для создания собственных
копий. Такие прото-хищники одновременно получали пищу и устраняли своих конкурентов.
Другие репликаторы, вероятно, открыли способ защитить себя химически или физически,
отгородившись белковой стенкой. Возможно, именно таким образом возникли первые живые
клетки.

Репликаторы стали не просто существовать, но и строить для себя некие контейнеры,
носители, обеспечивающие им непрерывное существование. При этом выжили репликаторы,
сумевшие построить для себя машины выживания

Какова судьба древних репликаторов теперь, спустя 4×10^9 лет? Они не
вымерли, ибо они — непревзойденные мастера в искусстве выживания. Но не надо искать их
в океане, они давно перестали свободно и непринужденно парить в его водах. Теперь они
собраны в огромные колонии и находятся в полной безопасности в гигантских неуклюжих
роботах [2.3], отгороженные от внешнего мира, общаясь с ним извилистыми непрямыми
путями и воздействуя на него с помощью дистанционного управления. Они присутствуют в
вас и во мне; они создали нас, наши души и тела; и единственный смысл нашего
существования — их сохранение. Они прошли длинный путь, эти репликаторы. Теперь они
существуют под названием генов, а мы служим для них машинами выживания

Источник

И когда уже не было сомнений что она наступила собака

Баргамот и Гараська

Было бы несправедливо сказать, что природа обидела Ивана Акиндиныча Бергамотова, в своей официальной ча­сти именовавшегося «городовой бляха №20», а в неофи­циальной – попросту «Баргамот». Обитатели одной из окраин губернского города Орла, в свою очередь, по отно­шению к месту жительства называвшиеся пушкарями (от названия Пушкарной улицы), а с духовной стороны харак­теризовавшиеся прозвищем «пушкари – проломленные головы», давая Ивану Акипдиновичу это имя, без сомнения, не имели в виду свойств, присущих столь нежному и дели­катному плоду, как бергамот. По своей внешности Баргамот скорее напоминал мастодонта или вообще одного из тех милых, но погибших созданий, которые за недостатком по­мещения давно уже покинули землю, заполненную мозгля­ками-людишками. Высокий, толстый, сильный, громоглас­ный Баргамот составлял на полицейском горизонте видную фигуру и давно, конечно, достиг бы известных степеней, если бы душа его, сдавленная толстыми стенами, не была погружена в богатырский сон. Внешние впечатления, про­ходя в душу Баргамота через его маленькие, заплывшие глазки, по дороге теряли всю свою остроту и силу и доходи­ли до места назначения в виде слабых отзвуков и отблесков. Человек с возвышенными требованиями назвал бы его кус­ком мяса, околоточные надзиратели величали его дубиной, хоть и исполнительной; для пушкарей же – наиболее за­интересованных в этом вопросе лиц – он был степенным, серьезным и солидным человеком, достойным всякого по­чета и уважения. То, что знал Баргамот, он знал твердо. Пусть это была одна инструкция для городовых, когда-то с напряжением всего громадного тела усвоенная им, но зато эта инструкция так глубоко засела в его неповоротливом мозгу, что вытравить ее оттуда нельзя было даже крепкой водкой. Не менее прочную позицию занимали в его душе не­многие истины, добытые путем житейского опыта и, без­условно, господствовавшие над местностью. Чего не знал Баргамот, о том он молчал с такой несокрушимой солид­ностью, что людям знающим становилось как будто немного совестно за свое знание. А самое главное, – Баргамот об­ладал непомерной силищей, сила же на Пушкарной улице была все. Населенная сапожниками, пенькотрепальщиками, кустарями-портными и иных свободных профессий пред­ставителями, обладая двумя кабаками, воскресеньями и по­недельниками, все свои часы досуга Пушкарная посвящала гомерической драке, в которой принимали непосредствен­ное участие жены, растрепанные, простоволосые, растас­кивающие мужей, и маленькие ребятишки, с восторгом взиравшие на отвагу тятек. Вся эта буйная волна пьяных пушкарей, как о каменный оплот, разбивалась о непоколе­бимого Баргамота, забиравшего методически в свои мощные длани пару наиболее отчаянных крикунов и самолично доставлявшего их «за клин». Крикуны покорно вручали свою судьбу в руки Баргамота, протестуя лишь для порядка.

Таков был Баргамот в области международных отноше­ний. В сфере внутренней политики он держался с немень­шим достоинством. Маленькая, покосившаяся хибарка, в которой обитал Баргамот с женой и двумя детишками и ко­торая с трудом вмещала его грузное тело, трясясь от дрях­лости и страха за свое существование, когда Баргамот во­рочался, – могла быть спокойна если не за свои деревянные устои, то за устои семейного союза. Хозяйственный, рачи­тельный, любивший в свободные дни копаться в огороде, Баргамот был строг. Путем того же физического воздей­ствия он учил жену и детей, не столько сообразуясь с их действительными потребностями в науке, сколько с теми неясными на этот счет указаниями, которые существовали где-то в закоулке его большой головы. Это не мешало жене его Марье, еще моложавой и красивой женщине, с одной стороны, уважать мужа, как человека степенного и непью­щего, а с другой – вертеть им, при всей его грузности, с такой легкостью и силой, на которую только и способны слабые женщины.

Часу в десятом теплого весеннего вечера Баргамот стоял на своем обычном посту, на углу Пушкарной и 3-й Посад­ской улиц. Настроение Баргамота было скверное. Завтра светлое Христово воскресение, сейчас люди пойдут в цер­ковь, а ему стоять на дежурстве до трех часов ночи, только к разговинам домой попадешь. Потребности молиться Бар­гамот не ощущал, но праздничное, светлое настроение, раз­литое по необычайно тихой и спокойной улице, коснулось и его. Ему не нравилось место, на котором он ежедневно спокойно стоял в течение десятка годов: хотелось даже де­лать что-нибудь такое праздничное, что делают другие. В виде смутных ощущений поднимались в нем недоволь­ство и нетерпение. Кроме того, он был голоден. Жена нынче совсем не дала ему обедать. Так, только тюри пришлось похлебать. Большой живот настоятельно требовал пищи, а разговляться-то когда еще!

– Тьфу! – плюнул Баргамот, сделав цигарку, и начал нехотя сосать ее. Дома у него были хорошие папиросы, пре­зентованные местным лавочником, но и они откладывались «до разговленья».

Вскоре потянулись в церковь и пушкари, чистые, благо­образные, в пиджаках и жилетах поверх красных и синих шерстяных рубах, в длинных, с бесконечным количеством сборок сапогах на высоких и острых каблучках. Завтра всему этому великолепию предстояло частью попасть на стойку кабаков, а частью быть разорванным в дружеской схватке за гармонию, но сегодня пушкари сияли. Каждый бережно нес узелок с пасхой и куличами. На Баргамота никто не обращал внимания, да и он с неособенной любовью посматривал на своих «крестников», смутно предчувствуя, сколько путешествий придется ему завтра совершить в участок. В сущности, ему было завидно, что они свободны и идут туда, где будет светло, шумно и радостно, а он торчи тут как неприкаянный.

«Стой тут из-за вас, пьяниц!» – резюмировал он свои размышления и еще раз плюнул – сосало под ложечкой.

Улица опустела. Отзвонили к обедне. Потом радостный, переливчатый трезвон, такой веселый после заунывных великопостных колоколов, разнес по миру благостную весть о воскресении Христа. Баргамот снял шапку и перекрестил­ся. Скоро и домой. Баргамот повеселел, представляя себе стол, накрытый чистой скатертью, куличи, яйца. Он не то­ропясь со всеми похристосуется. Разбудят и принесут Ва­нюшку, который первым делом потребует крашеного яичка, о котором целую неделю вел обстоятельные беседы с более опытной сестренкой. Вот-то разинет он рот, когда отец пре­поднесет ему не линючее, окрашенное фуксином яйцо, а настоящее мраморное, что самому ему презентовал все тот же обязательный лавочник! «Потешный мальчик!» – ухмыльнулся Баргамот, чувствуя, как что-то вроде роди­тельской нежности поднимается со дна его души.

Источник

И когда уже не было сомнений что она наступила собака

Алексей Богданов. Между стеной и бездной

«…Я, гоняющийся за миражами, отрицающий жизнь и неспособный к покою…»

12 сентября 1919 года в Финляндии, в деревне Нейвола, в возрасте 48 лет умер знаменитый русский писатель Леонид Андреев. Совсем близкая — рукой подать — Россия, всего несколько лет назад следившая за каждым шагом этого человека, самого последнего его шага как будто и не заметила. Граница, обозначившая в 1918 году независимость Финляндии, оказалась почти непроницаемой, и долго еще в прессе сменяли друг друга подтверждения и опровержения печальной вести.

Столь же скорым стало забвение и в противоположном русском лагере — в эмиграции. Вадим Леонидович Андреев, проведший всю жизнь за границей, вспоминал: «…Большинство лучших вещей отца этого (последнего. — А. Б.) периода было напечатано уже только после его смерти в эмигрантской печати и не заслужило ни одного, буквально ни одного отзыва. Вообще в эмиграции Андреева не любили». «Если о нем иногда и писали, — добавляет В. Андреев, — то всегда иронически или высокомерно-презрительно, „в стиле мережковско-гиппиусовском и обязательно поминали о том, что Андреев был горьким пьяницей“»[3].

Второе «открытие» творчества Леонида Андреева, как части всей предреволюционной литературы, произошло в нашей стране в 1956 году, с выходом сборника «Рассказов». Открытие это продолжается уже больше тридцати лет, но и нынешнее шеститомное собрание сочинений — лишь этап постижения этого замечательного писателя.

Леонид Андреев родился 9 (21) августа 1871 года в г. Орле на 2-й Пушкарной улице. Его отец, Николай Иванович, и мать, Анастасия Николаевна, тогда только-только выбрались из нищеты: землемер-таксатор Андреев получил место в банке, приобрел дом и начал обзаводиться хозяйством. Николай Иванович был заметной фигурой: «пушкари, проломленные головы», уважали его за необыкновенную физическую силу и чувство справедливости, не изменявшее ему даже в знаменитых его пьяных проделках и регулярных драках. Леонид Андреев потом объяснял твердость своего характера (как и тягу к алкоголю) наследственностью со стороны отца, тогда как свои творческие способности целиком относил к материнской линии. Анастасия Николаевна, урожденная Пацковская, хотя и происходила, как полагают, из обрусевшего и обедневшего польского дворянского рода, была женщиной простой и малообразованной. Основным же достоинством ее была беззаветная любовь к детям, и особенно к первенцу Ленуше; и еще у нее была страсть к выдумкам: в рассказах ее отделить быль от небылицы не мог никто.

Уже в гимназии Андреев открыл в себе дар слова: списывая задачки у друзей, он взамен писал за них сочинения, с увлечением варьируя манеры. Склонность к стилизации проявилась потом и в литературных опытах, когда, разбирая произведения известных писателей, он старался подделываться «под Чехова», «под Гаршина», «под Толстого»[4]. Но в гимназические годы Андреев о писательстве не помышлял и всерьез занимался только… рисованием. Однако в Орле никаких возможностей учиться живописи не было, и не раз потом сокрушался уже известный писатель о неразвитом своем таланте художника, — таланте, то и дело заставлявшем его бросать перо и браться за кисть или карандаш.

Помимо рисования, орловской природы и уличных боев, жизнь Андреева-гимназиста заполняли книги. Увиденные на окрестных улицах персонажи пока еще даже не задуманных рассказов — Баргамот и Гараська, Сазонка и Сениста («Гостинец»), Сашка («Ангелочек») и другие — жили в сознании будущего писателя вместе с героями Диккенса, Жюля Верна, Майна Рида…

«Моментом сознательного отношения к книге» Андреев называет «тот, когда впервые прочел Писарева, а вскоре за тем „В чем моя вера?“ Толстого… Вгрызался в Гартмана и Шопенгауэра и в то же время наизусть (иначе нельзя было) вызубрил полкниги „Учение о пище“ Молешотта»[5].

Надо полагать, что именно серьезное чтение подтолкнуло Андреева к сочинительству, а «Мир как воля и представление» Шопенгауэра долгие годы оставалась одной из любимейших его книг и оказала заметное влияние на его творчество. В возрасте семнадцати лет Андреев сделал в своем дневнике знаменательную запись, известную в пересказе В. В. Брусянина. Будущий беллетрист обещал себе, что «своими писаниями разрушит и мораль и установившиеся человеческие отношения, разрушит любовь и религию и закончит свою жизнь всеразрушением»[6]. Поразительно, что, не написав еще ни строки, Леонид Андреев уже как будто видел себя скандально известным автором «Бездны» и «В тумане», предугадывал бунт о. Василия Фивейского и Саввы…

Первый вечер памяти Л. Андреева состоялся 15 ноября 1919 г. в Петрограде, в помещении Тенишевского училища; второй, на котором Горький выступил со своими воспоминаниями об Андрееве, — в Московской консерватории 18 февраля 1920 г.

Источник

И когда уже не было сомнений что она наступила собака

Всею своею собачьей душою расцвела Кусака. У нее было имя, на которое она стремглав неслась из зеленой глубины сада; она принадлежала людям и могла им служить. Разве недостаточно этого для счастья собаки?

С привычкою к умеренности, создавшеюся годами бродячей, голодной жизни, она ела очень мало, но и это малое изменило ее до неузнаваемости: длинная шерсть, прежде висевшая рыжими, сухими космами и на брюхе вечно покрытая засохшею грязью, очистилась, почернела и стала лосниться, как атлас. И когда она от нечего делать выбегала к воротам, становилась у порога и важно осматривала улицу вверх и вниз, никому уже не приходило в голову дразнить ее или бросить камнем.

Но такою гордою и независимою она бывала только наедине. Страх не совсем еще выпарился огнем ласк из ее сердца, и всякий раз при виде людей, при их приближении, она терялась и ждала побоев. И долго еще всякая ласка казалась ей неожиданностью, чудом, которого она не могла понять и на которое она не могла ответить. Она не умела ласкаться. Другие собаки умеют становиться на задние лапки, тереться у ног и даже улыбаться, и тем выражают свои чувства, но она не умела.

Единственное, что могла Кусака, это упасть на спину, закрыть глаза и слегка завизжать. Но этого было мало, это не могло выразить ее восторга, благодарности и любви,- и с внезапным наитием Кусака начала делать то, что, быть может, когда-нибудь она видела у других собак, но уже давно забыла. Она нелепо кувыркалась, неуклюже прыгала и вертелась вокруг самой себя, и ее тело, бывшее всегда таким гибким и ловким, становилось неповоротливым, смешным и жалким.

— Мама, дети! Смотрите, Кусака играет!- кричала Леля и, задыхаясь от смеха, просила:-Еще, Кусачка, еще! Вот так! Вот так.

И все собирались и хохотали, а Кусака вертелась, кувыркалась и падала, и никто не видел в ее глазах странной мольбы. И как прежде на собаку кричали и улюлюкали, чтобы видеть ее отчаянный страх, так теперь нарочно ласкали ее, чтобы вызвать в ней прилив любви, бесконечно смешной в своих неуклюжих и нелепых проявлениях. Не проходило часа, чтобы кто-нибудь из подростков или детей не кричал:

— Кусачка, милая Кусачка, поиграй!

И Кусачка вертелась, кувыркалась и падала при несмолкаемом веселом хохоте. Ее хвалили при ней и за глаза и жалели только об одном, что при посторонних людях, приходивших в гости, она не хочет показать своих штук и убегает в сад или прячется под террасой.

Постепенно Кусака привыкла к тому, что о пище не нужно заботиться, так как в определенный час кухарка даст ей помоев и костей, уверенно и спокойно ложилась на свое место под террасой и уже искала и просила ласк. И отяжелела она: редко бегала с дачи, и когда маленькие дети звали ее с собою в лес, уклончиво виляла хвостом и незаметно исчезала. Но по ночам все так же громок и бдителен был ее сторожевой лай.

Желтыми огнями загорелась осень, частыми дождями заплакало небо, и быстро стали пустеть дачи и умолкать, как будто непрерывный дождь и ветер гасили их, точно свечи, одну за другой.

— Как же нам быть с Кусакой?- в раздумье спрашивала Леля.

Она сидела, охватив руками колени, и печально глядела в окно, по которому скатывались блестящие капли начавшегося дождя.

— Что у тебя за поза, Леля! Ну кто так сидит?- сказала мать и добавила:- А Кусаку придется оставить. Бог с ней!

— Жа-а-лко,- протянула Леля.

— Ну что поделаешь? Двора у нас нет, а в комнатах ее держать нельзя, ты сама понимаешь.

— Жа-а-лко,- повторила Леля, готовая заплакать.

Уже приподнялись, как крылья ласточки, ее темные брови и жалко сморщился хорошенький носик, когда мать сказала:

— Жа-а-лко,- повторила Леля, но не заплакала.

Снова пришли незнакомые люди, и заскрипели возы, и застонали под тяжелыми шагами половицы, но меньше было говора и совсем не слышно было смеха. Напуганная чужими людьми, смутно предчувствуя беду, Кусака убежала на край сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, неотступно глядела на видимый ей уголок террасы и на сновавшие по нем фигуры в красных рубахах.

И они вышли на шоссе. Дождь то принимался идти, то утихал, и все пространство между почерневшею землей и небом было полно клубящимися, быстро идущими облаками. Снизу было видно, как тяжелы они и непроницаемы для света от насытившей их воды и как скучно солнцу за этою плотною стеной.

Налево от шоссе тянулось потемневшее жнивье, и только на бугристом и близком горизонте одинокими купами поднимались невысокие разрозненные деревья и кусты. Впереди, недалеко, была застава и возле нее трактир с железной красной крышей, а у трактира кучка людей дразнила деревенского дурачка Илюшу.

— Дайте копеечку,- гнусавил протяжно дурачок, и злые, насмешливые голоса наперебой отвечали ему:

— А дрова колоть хочешь?

И Илюша цинично и грязно ругался, а они без веселья хохотали.

Прорвался солнечный луч, желтый и анемичный, как будто солнце было неизлечимо больным; шире и печальнее стала туманная осенняя даль.

— Скучно, Кусака!- тихо проронила Леля и, не оглядываясь, пошла назад.

И только на вокзале она вспомнила, что не простилась с Кусакой.

Поднялся частый дождь, и отовсюду стал надвигаться мрак осенней длинной ночи. Быстро и глухо он заполнил пустую дачу; бесшумно выползал он из кустов и вместе с дождем лился с неприветного неба. На террасе, с которой была снята парусина, отчего она казалась обширной и странно пустой, свет долго еще боролся с тьмою и печально озарял следы грязных ног, но скоро уступил и он.

И когда уже не было сомнений, что она наступила, собака жалобно и громко завыла. Звенящей, острой, как отчаяние, нотой ворвался этот вой в монотонный, угрюмо покорный шум дождя, прорезал тьму и, замирая, понесся над темным и обнаженным полем.

Источник

И когда уже не было сомнений что она наступила собака

Единственное, что могла Кусака, это упасть на спину, закрыть глаза и слегка завизжать. Но этого было мало, это не могло выразить ее восторга, благодарности и любви, — и с внезапным наитием Кусака начала делать то, что, быть может, когда-нибудь она видела у других собак, но уже давно забыла. Она нелепо кувыркалась, неуклюже прыгала и вертелась вокруг самой себя, и ее тело, бывшее всегда таким гибким и ловким, становилось неповоротливым, смешным и жалким.

— Мама, дети! Смотрите, Кусака играет! — кричала Леля и, задыхаясь от смеха, просила: — Еще, Кусачка, еще! Вот так! Вот так…

И все собирались и хохотали, а Кусака вертелась, кувыркалась и падала, и никто не видел в ее глазах странной мольбы. И как прежде на собаку кричали и улюлюкали, чтобы видеть ее отчаянный страх, так теперь нарочно ласкали ее, чтобы вызвать в ней прилив любви, бесконечно смешной в своих неуклюжих и нелепых проявлениях. Не проходило часа, чтобы кто-нибудь из подростков или детей не кричал:

— Кусачка, милая Кусачка, поиграй!

И Кусачка вертелась, кувыркалась и падала при несмолкаемом веселом хохоте. Ее хвалили при ней и за глаза и жалели только об одном, что при посторонних людях, приходивших в гости, она не хочет показать своих штук и убегает в сад или прячется под террасой.

Постепенно Кусака привыкла к тому, что о пище не нужно заботиться, так как в определенный час кухарка даст ей помоев и костей, уверенно и спокойно ложилась на свое место под террасой и уже искала и просила ласк. И отяжелела она: редко бегала с дачи, и когда маленькие дети звали ее с собою в лес, уклончиво виляла хвостом и незаметно исчезала. Но по ночам все так же громок и бдителен был ее сторожевой лай.

Желтыми огнями загорелась осень, частыми дождями заплакало небо, и быстро стали пустеть дачи и умолкать, как будто непрерывный дождь и ветер гасили их, точно свечи, одну за другой.

— Как же нам быть с Кусакой? — в раздумье спрашивала Леля.

Она сидела, охватив руками колени, и печально глядела в окно, по которому скатывались блестящие капли начавшегося дождя.

— Что у тебя за поза, Леля! Ну кто так сидит? — сказала мать и добавила: — А Кусаку придется оставить. Бог с ней!

— Жа-а-лко, — протянула Леля.

— Ну что поделаешь? Двора у нас нет, а в комнатах ее держать нельзя, ты сама понимаешь.

— Жа-а-лко, — повторила Леля, готовая заплакать.

Уже приподнялись, как крылья ласточки, ее темные брови и жалко сморщился хорошенький носик, когда мать сказала:

— Догаевы давно уже предлагали мне щеночка. Говорят, очень породистый и уже служит. Ты слышишь меня? А эта что — дворняжка!

— Жа-а-лко, — повторила Леля, но не заплакала.

Снова пришли незнакомые люди, и заскрипели возы, и застонали под тяжелыми шагами половицы, но меньше было говора и совсем не слышно было смеха. Напуганная чужими людьми, смутно предчувствуя беду, Кусака убежала на край сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, неотступно глядела на видимый ей уголок террасы и на сновавшие по нем фигуры в красных рубахах.

— Ты здесь, моя бедная Кусачка, — сказала вышедшая Леля. Она уже была одета по-дорожному — в то коричневое платье, кусок от которого оторвала Кусака, и черную кофточку. — Пойдем со мной!

И они вышли на шоссе. Дождь то принимался идти, то утихал, и все пространство между почерневшею землей и небом было полно клубящимися, быстро идущими облаками. Снизу было видно, как тяжелы они и непроницаемы для света от насытившей их воды и как скучно солнцу за этою плотною стеной.

Налево от шоссе тянулось потемневшее жнивье, и только на бугристом и близком горизонте одинокими купами поднимались невысокие разрозненные деревья и кусты. Впереди, недалеко, была застава и возле нее трактир с железной красной крышей, а у трактира кучка людей дразнила деревенского дурачка Илюшу.

— Дайте копеечку, — гнусавил протяжно дурачок, и злые, насмешливые голоса наперебой отвечали ему:

— А дрова колоть хочешь?

И Илюша цинично и грязно ругался, а они без веселья хохотали.

Прорвался солнечный луч, желтый и анемичный, как будто солнце было неизлечимо больным; шире и печальнее стала туманная осенняя даль.

— Скучно, Кусака! — тихо проронила Леля и, не оглядываясь, пошла назад.

И только на вокзале она вспомнила, что не простилась с Кусакой.

Кусака долго металась по следам уехавших людей, добежала до станции и — промокшая, грязная — вернулась на дачу. Там она проделала еще одну новую штуку, которой никто, однако, не видал: первый раз взошла на террасу и, приподнявшись на задние лапы, заглянула в стеклянную дверь и даже поскребла когтями. Но в комнатах было пусто, и никто не ответил Кусаке.

Поднялся частый дождь, и отовсюду стал надвигаться мрак осенней длинной ночи. Быстро и глухо он заполнил пустую дачу; бесшумно выползал он из кустов и вместе с дождем лился с неприветного неба. На террасе, с которой была снята парусина, отчего она казалась обширной и странно пустой, свет долго еще боролся с тьмою и печально озарял следы грязных ног, но скоро уступил и он.

И когда уже не было сомнений, что она наступила, собака жалобно и громко завыла. Звенящей, острой, как отчаяние, нотой ворвался этот вой в монотонный, угрюмо покорный шум дождя, прорезал тьму и, замирая, понесся над темным и обнаженным полем.

Собака выла — ровно, настойчиво и безнадежно спокойно. И тому, кто слышал этот вой, казалось, что это стонет и рвется к свету сама беспросветно-темная ночь, и хотелось в тепло, к яркому огню, к любящему женскому сердцу.

Впервые — в «Журнале для всех», 1901, № 9, сентябрь. Рассказ включен в «Книгу рассказов и стихотворений», изданную в Москве книжным магазином С. Курнина и K°. Деньги от продажи сборника в 1905 г. были переданы забастовочному комитету работников почты и телеграфа.

В письме К. И. Чуковскому, написанном до 19 июля 1902 г., Андреев подчеркивал: «Мне не важно, кто „он“ — герой моих рассказов: поп, чиновник, добряк или скотина. Мне важно только одно что он человек и как таковой несет одни и те же тяготы жизни. Более того: в рассказе „Кусака“ героем является собака, ибо все живое имеет одну и ту же душу, все живое страдает одними страданиями и в великом безличии и равенстве сливается воедино перед грозными силами жизни» (Чуковский Корней. Из воспоминаний. М., Советский писатель, 1959, с. 270).

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *